— Я тридцаточки собираю! — крикнула Милка.
— Я — с летчиками! — захватил Федя.
— Я — сотни, полсотни и десятки, — выбрал Феликс.
— Ну, а мне, как всегда, придется рублики и трешки собирать, — нарочито вздохнула тетя Люся. — Самая дешевая и самая долгая работа.
— Мамочка, я тебе помогу! — пообещала Милка.
— И я! — крикнул Феликс.
Все засмеялись. Этот помощник всегда отставал, да и пятирублевок было ничуть не меньше, чем рублей.
Лампа освещала пол, но уже на столе начинались потемки. Потемки сгущались у потолка, и только неясный круг от лампового стекла, как нимб над головой святого, пошевеливался на потолке. Феликс, забыв о деньгах, засмотрелся на этот круг, смотрел, смотрел, пуская слюну сладкой нежданной дремоты, положил голову на кулачок и заснул. Крепко, до утра.
— Спит! — удивилась Милка.
— Ах, работничек! — тетя Люся перенесла Феликса на постель. Быстро дособирала деньги с летчиками, пересчитала пачки, склеила бумажками, дала всем по рублю, Феликсу рубль под подушку положила. Всю выручку, кроме лишков, — в сумку, сумку под печь: если жулики залезут — не найдут.
— А теперь спатеньки! Всем спатеньки!
«А если бы она была моей мамой? — думал Федя, раздеваясь вялыми руками и готовый уснуть сразу же, как голова коснется подушки. — Добытчица. Даже отец котлет не сумеет достать. А мама и подавно».
Она была мама и мама, никакой должности у нее не было.
Федя слегка зевнул, свернулся калачиком…
— Опостылела мне мышиная моя жизнь — по крошке в норку тягать! — жарко, зло и тоскливо прошептала за перегородкой тетя Люся.
— Тише! — сказала бабка Вера. — Ребята не спят.
— Спят. Федька давеча носом клевал, — тетя Люся вздохнула со стоном каким-то нутряным. — Двое солдатиков мне сегодня душу вынимали. Один домой ехал, не доехал. До дома десять верст, а он взял и сошел с поезда. В танке с двумя меньшими братьями воевал. Танк подожгли, один он только и выбрался… Как, говорит, матери в глаза погляжу? Сам выскочил, а меньших братишек в огне оставил. А разве я, говорит, что помню? Я, говорит, полгода не знал, кто я таков. А другой солдатик все про холода твердил. Зимой в болоте незамерзшем двое суток сидел, ждал, когда немцы уйдут. Выжил, да только какой он теперь человек? Скрючило всего, высушило. Наливала им тютелька в тютельку, чтоб греха на душу не взять. Гляжу на них, а перед глазами Николай стоит. Неужто и он так же вот, из огня не выбрался или в болоте каком застыл… Налью мужикам, а сама в кладовку. Реву, колотит меня, а как покличут — попудрюсь, улыбочку сострою: «Чего изволите?!» Брошу я этот проклятый буфет.
— Не дури! — строго сказала бабка Вера. — Ты же всю семью кормишь-поишь. Правдолюб-то наш, бесштанный, кичится своей честностью, и гоняют его с места на место, как Сидорову козу. Его и отсюда попрут.
— Пойми, мать! Акиндиныч — вечный мне укор. В ладу с совестью человек живет… А я хоть и заношусь перед Евгенией — вон, мол, я какая ловкая да живучая, — но ведь завидую ей, честной жизни ее завидую. Я, мать, уже чемоданчик в дорогу припасла. Поедешь со мной?
— Нет, — сказала бабка Вера. — С тобой не поеду.
— Так ведь со мной не пропадешь! Укачу, вы тут и впрямь без хлеба насидитесь.
— Потому и не поеду. Ты не пропадешь, а Евгения может в один миг сломаться.
— Не любишь ты меня!
— Роди себе еще, тогда и узнаешь, какой ребенок дороже, первый или последний.
— А какой все-таки?
— Глупая ты, Люська! Оба ребенка дороже! Себя самой дороже, а если их десять, то все десять себя самой дороже.
Разговор за перегородкой оборвался. Федя лежал с открытыми глазами, глядел на стену, на мамины «мельницы».
Последние год-полтора она вышивала одни только мельницы.
— Все детство возле жерновов прожила, — говорила мама. — Только у нас не такая была.
Для первой своей вышивки мама взяла мельницу с трофейной картинки. Значит, это была какая-нибудь немецкая мельница. Там, на картинке, горы, дремучий лес, а мама вышивала степь, ковыли, огромное небо. Мельница была маленькая, словно глядели на нее с птичьего полета. На другой вышивке уместилось одно мельничное колесо и черная вода под колесом. На третьей — одна только мельница, без степи, без воды, без неба. Отворены настежь ворота, жернов виден, мешки с мукой и зерном. А людей — нет.
— Не умею людей ни рисовать, ни вышивать! — сердилась на себя мама.
Но Федя этому радовался. Люди все бы испортили, а без людей на вышитых мельницах жила загадка. И Федя знал: ответ на загадку будет, но не завтра и не через год. Наверное, тогда ответ будет, когда у самого дети вырастут. И поэтому подолгу Федя мельницы не разглядывал. Может, и побаивался их.