Ветер выл над старой дорогой, в оголившихся ветвях вековых дубов, раскачивал плакучую иву. Дождь плотными потоками обрушивался на землю. Но никто не трогался с места. Лишь через несколько минут, медленно, молча, солдаты двинулись к машине.
Якубовский не произнес ни слова.
Грузовик, тяжело урча, снова отправился в ночь, а под брезентовым верхом царило молчание…
А вот теперь, лежа под синим небом, под теплым солнцем, жуя травинку. Ручьев вспоминал почему-то ту ночь.
Почему?
Не потому ли, что и они сейчас лежат в таком же тревожном ожидании? Или по другой причине? Не странно ли, например, что сегодня бок о бок с ним как друзья и союзники сражаются сыновья, чьи отцы, быть может, первыми пришли на нашу землю через мостик над высохшей рекой?
Как же так?
Тогда враги, теперь союзники, друзья?
И Ручьев вспоминал беседу, которую на следующий день после стрельб провел с ними замполит.
— Помните, товарищи, крепко помните: мы не воевали с Германией, мы воевали с фашистской Германией. Мы не сражались с немецким народом, мы освобождали его! Гитлер пришел и ушел, а народ немецкий остался. И сейчас построил новую Германию — Германскую Демократическую Республику, нашего союзника, вашего верного друга. И если завтра империалисты развяжут новую войну, мы будем сражаться вместе с Национальной народной армией ГДР против общего врага. Помните это!
«И учения, в которых они сегодня принимают участие. — подумал Ручьев, — разве не лучшее тому доказательство?..»
— А ну, Дойников, посмотри-ка, у тебя глаза получше, не то что у меня. — Сосновский протянул бинокль. — Мне кажется, там что-то задвигалось.
Голос его звучал глухо, в нем слышалось напряжение. Все затаили дыхание, словно их разговор помешал бы Дойникову лучше видеть.
— Это танки. — спокойно сказал Дойников. — Раз, два, три, четыре…
— Ты что, всех их собираешься сосчитать? — прошипел Щукин.
— Да. Пять, шесть, семь, восемь. Восемь. Пока восемь. Идут не очень быстро. Осторожничают.
— В машину! — скомандовал Сосновский.
Через минуту он уже докладывал:
— «Ландыш-один»! Я «Ландыш-два», я «Ландыш-два». Вижу восемь танков противника. Вышли из леса. Продолжаю наблюдение.
По шоссе справа мчался «ГАЗ-69» с белым флажком, навстречу со стороны наступающих двигался такой же.
Поравнявшись, машины остановились. Посредники вышли и о чем-то долго совещались. Потом разъехались «по домам».
А танки все шли. Теперь их было уже не восемь, а двадцать: из леса показалась пехота. По шоссе справа двигались самоходные установки.
«Южные» приближались.
Приближались медленно, но неотвратимо.
Дозор Сосновского двигался от куста к кусту, от холма к холму. Там, где он остановился, поле слегка обрывалось, и можно было надеяться, что его обнаружат не сразу.
Что касается «первачей», то они мчались по шоссе с максимальной скоростью, но уйти в укрытие не успели.
Сосновский видел в бинокль, как «вражеские» танки с ходу открыли по ним огонь, как дозорную машину остановил посредник, как торопливо выскочили из нее Хворост, Костров, другие ребята и, пригнувшись. бросились в поле. «Ясно. — подумал Сосновский, — машина поражена».
— Сворачивай направо, быстро! — скомандовал он Ручьеву. — К шоссе!
Посредник что-то крикнул вслед бегущим, и двое остановились. Не спеша, не скрываясь, они направились обратно к оставшейся на дороге машине. Значит, двое «убиты». А Хворост и Костров, поминутно оглядываясь, бежали что есть сил. Они увидели машину Сосновского, мчавшуюся им навстречу, и повернули к ней.
«Правильно ли я делаю, — размышлял Сосновский. — спасаю своих, но обнаруживаю себя. Ну и что, в конце концов, это вопрос минут, не сейчас, так через три-четыре минуты меня обнаружат. А тут двое товарищей. Да, но ты ставишь себя под удар. За три — пять минут можно уйти на километры, ты же не уходишь, а движешься вдоль фронта… Хорошо, ну, а люди? А Хворост, а Костров? Что ж, спокойно уходить, бросив их на верную „смерть“? Ты спасаешь не себя, а боевую машину и целый расчет! Если б так все рассуждали в бою, то о какой взаимовыручке может идти речь? Товарища ранили, ну и черт с ним, он все равно не боец, а ты спасайся. Но приказ есть приказ. Тебе приказано как можно дольше наблюдать за противником, самому оставаясь незамеченным. Правильно, „как можно дольше…“». Вот предел этого «как можно дольше» и наступил. Кто это сказал? Кому дано это определить? Только мне, только моей совести, только моему пониманию долга…
Мысли вихрем проносились в голове Сосновского, никогда в жизни еще не спорил он так ожесточенно с самим собой, как в эти секунды.