Выбрать главу

— Верно. Учу воевать. — Ладейников не повышал голоса. — И нож они умеют метать. Но в кого? И часовых снимать. Но чьих? Только не учу я их деревни жечь, людей пытать, детей убивать, женщин насиловать. Не учат у нас этому в Советской Армии. Уж ты-то знаешь, ты же в ней служил когда-то. Забыл? Еще бы! Это там можешь врать, но мне-то зачем? Я своих учу мир на земле защищать. Ведь когда мы фашистов убивали, мы же мир спасали. Потому что фашисты занесли над ним руку. А сегодня, сам видишь, с немцами вместе учимся воевать. Против кого? Против фашистов же.

— Здорово получается. — Крутов усмехнулся. — Воевал за Россию, немцы чуть не расстреляли — еле шкуру спас. Теперь против России воюю — опять же немцы казнить будут.

— А, понял все-таки! — Ладейников опять говорил тихо. — Понял, значит! То-то и оно. Не те немцы. Иные… Так-то, Крутов.

— Судить меня они будут? — еле слышно спросил Крутов.

— А кто же? Ты в их стране совершил преступление, их суду и подлежишь.

— Я ж против наших… против ваших… вашего же… — Крутов вдруг подался вперед. — Слушай, Василии. — глухо заговорил он, — мы ведь когда-то вместе… за партой одной сидели… ты же мать мою знал, на одной улице жили… Помоги… Помоги, Василий, ради всего старого. Нет, ты не думай. — он поднял руки, — я не прошу, чтоб освободить. Ни ради бога! Только жизнь сохрани, а, Василий, жизнь! Ну к чему она вам? Пусть ушлют навсегда, пусть в рудники, Я еще работать могу. И расскажу все, слышишь, я много знаю. Василий, я им, — он указал на дверь, — не все сказал. На всех укажу, я много знаю… Ты же можешь… — Голос Крутова дрогнул. — Скажи им!

— Хватит! — Ладейников снова встал. — Судить тебя будет суд Германской Демократической Республики. И он решит твою судьбу. Одно скажу: была б моя воля — вот здесь, сейчас пристрелил бы. Так-то, Крутов…

И вдруг Крутов начал кричать — громко, визгливо, задыхаясь, захлебываясь словами:

— Стреляй, стреляй, сволочь! Герой проклятый! Васька Ладейников в чинах да орденах, а Крутов — дерьмо собачье? Так? Зря радуешься. Меня хлопнете, другие есть. Мы из всех щелей к вам ползем, из всех нор! Ночью вас будем бить, детей ваших душить, из-за угла стрелять! А вы будьте прокляты, вы все! И ты, и твой этот, которого я прирезал нынче…

Крутов замолчал, обессиленный. Короткие пальцы судорожно сжимались и разжимались, тело била дрожь, глаза, как у безумного, неестественно пристально были устремлены в одну точку. Он тяжело дышал, хрипло, со свистом. Седая голова склонилась на грудь…

— Ошибаешься. Крутов! — Ладейников и теперь продолжал говорить спокойно, в голосе его была только безмерная усталость. — Опять ошибаешься. Не убил ты Ручьева. Не получилось у тебя. Каждый вечер, слышишь, каждый вечер старшина будет выкликать на вечерней поверке его имя. Нет с тобой правды, Крутов. У нас она…

Не стал он рассказывать, как друзья Ручьева споро собрали рельсы, что пока везли солдата на том самом поезде, девушка — санинструктор по имени Таня все время была с ним, что то попеременно доставая из найденной аптечки, и тихо, ласково шептала ему, беспамятному.

Успели они. Благодаря слаженным действиям успели….и колечку, принявшему самый страшный, самый смертельный удар.

Не поймет Крутов. Годами вытравливал в себе он такие слова как дружба и любовь.

Ладейников вышел. Дверь закрылась, скрипнул засов. И в маленькой темной комнатке наступила могильная тишина…

Глава XXV

Поезд шел по бескрайним просторам России, и за покрытыми инеем окнами возникали все новые и новые пейзажи.

Здесь уже наступила зима.

Деревья казались высеченными изо льда. Мохнатые ветхи нависали, неподвижные, облитые девственным снегом. От железнодорожного полотна в далекие дали уходили просеки и лесные, еле приметные дороги. У белой линии горизонта поднималось с утра красное, затуманенное морозной дымкой солнце.

Начинала золотиться верхняя кромка леса, сверкать жемчугами. Все искрилось, полыхало ледяным огнем.

Белели реки — широкие, слепящие глаза ленты, брошенные меж сугробов. Лишь кое-где кучками, словно черные, нахохлившиеся птицы, неподвижно сидели над прорубями молчаливые рыболовы.

К вечеру просеки голубели, синева сгущалась в тени, лиловела в десной гуще, чернела. Лес казался отлитым из тяжелого синего стекла, менявшего с каждым поворотом поезда свой цвет, свой объем. Сначала, пока выглядывало из-за макушек деревьев пунцовое закатное солнце, синева окрашивалась розовом налетом, потом солнце скрывалось, и наступало царство темных красок.