- Женщина много стоит. О заговоре донесла женщина, на попа донесла. Дайте мне табаку, у меня весь вышел.
А матрос, лениво крутивший лебедку, плюнул под ногу на железные плиты, вытер пот и сказал в реку:
- Любит бабье ево...
XII.
Через два дня отряд конной красной гвардии ехал подавлять восстания казачьих станиц.
Серая полынь целовала дороги. На спиленных телеграфных столбах торчали огромные темноклювые беркуты. Таволожник рос по песчаным холмам. Тени жидкие, как степные голоса.
Скрипели длинные телеги. На передках пулеметы.
По случаю далекого пути красногвардейцы были в сапогах. Фуражек не хватило, выдали из конфискованного магазина соломенные шляпы. Словно снопы возвращались в поля.
Запус лежал на кошме - золотой и созревший колос. Рассказывал, как бежал из германского плена.
Лошади рассекали потными мордами сухую жару. От Иртыша наносило запах воды, тогда лошади ржали.
И все - до неба полыни. Облака, как горькая и сухая полынь. Галька по ярам - оранжевая, синяя и палевая.
Хохот с телег - короткий, как стук колес.
Беркут на столбе - медлителен и хмур. Ему все знакомо. Триста лет живет беркут. А может и больше...
--------------
Сразу после от'езда Запуса выкатил из-под навеса телегу Артюшка, взнуздал лошадь. Потянул Кирилл Михеич оглоблю к себе и сказал:
- Не трожь.
Кривая азиатская нога у Артюшки. Глаз раскосый, как туркменская сабля. Не саблей, глазом по Кириллу Михеичу.
- Отстань. Поеду.
- Мое добро. Не смей телегу трогать. Ты что в чужом доме распоряжаешься.
- Доноси. Пусть в мешок меня. Иди в Народный Дом. А я если успею, запрягу. Не успею, твое счастье. Доноси.
- Курва ты, а не офицер, - сказал Кирилл Михеич.
Натянул возжи Артюшка. Кожа на щеках темная.
- За кирпичами поехал. Если спросит кто. На пароход кирпич потребовался. Понял?
- Вались!..
Глазом раскосым по Олимпиаде. Оглядел и выругал прогнившей солдатской матершиной. И, толстой киргизской нагайкой лупцуя лошадь, ускакал.
- За что он тебя? - спросил Кирилл Михеич.
Не ответила Олимпиада, ушла в комнату. Как мышь, скреблась там в каких-то бумажках, а дом сразу стал длинный, пыльный и чужой. Сразу в залу выскочили откуда-то крысы, по пыли - цепкие слежки ножек. Пыльная возилась у горшков Сергевна. Глаза у ней осели, поблекли совсем как гнилые лоскутья.
Заглядывать в комнаты стало неловко и как-то жутко. Будто лежал покойник, и Олимпиада отчитывала его.
А тут к вечеру, вместе с разморенными и тусклыми лучами месяца, входило в тело и кидалось по жилам неуемное плотское желание. Бродил тогда по ограде Кирилл Михеич, обсасывал липкой нехорошей слюной почему-то потолстевшие губы.
Выпятив грудь, проводил по ограде (через забор, видно - упал забор) архитектор Шмуро генеральскую дочь Варвару - и особенно прижимал ее руку, точно разрывая что-то - знал эту голодную плотскую ужимочку Кирилл Михеич, в азиатском доме видал. Чего хотела Варвара, нельзя было узнать, шла она бойко, сверкая ярким и зовущим платьем. Гуляли они по кладбищу, возвращаясь поздно. Разговора их Кириллу Михеичу не слышно.
А в доме братья офицеры Илья и Яков бродили пьяные и в погонах. За воротами погоны снимали, и от этого плечи как-то суживались, стягивались к голове. Пили, пели студенческие песни.
Ночью пробирались в дом, близ заборов - днем боялись ходить городом дочери Пожиловой Лариса и Зоя. Тогда старый дворянский дом сразу разбухал, как покойник на четвертый день. Шел из дома тошный, тяжелый человеческий запах. Плясали, скрипя половицами. Офицеры гикали, один за другим - такие крики слышал Кирилл Михеич в бору.
Улица эта - неглавная, народа революционного идет мало. Киргизы везли для чего-то мох, овчины. Сваливали посреди базара и, не дождавшись никого, испуганно гнали обратно в степь лохматых и веселых верблюдов. Еще учитель Отчерчи появлялся. Мышиным шопотом шептал у крыльца - кого арестовали, кто расстрелян. И глаза у него были словно расстрелянные.
Яростно в мастерской катал Поликарпыч пимы. "Кому?" - спрашивал Кирилл Михеич. А пимы катал старик огромные, как бревна - на мамонтову ногу. Ставил их рядами по лавке, и на пимы было жутко смотреть. Вот кто-то придет, наденет их, и тогда конец всему.
Пришел как-то Горчишников. Был он днем или вечером - никому не нужно знать. Вместо сапог - рваные на босую ногу галоши. Лица не упомнишь. А вот получился новый подрядчик вместо Кирилла Михеича - Горчишников; какими капиталами обогател, таких Кириллу Михеичу Качанову не иметь. Купил все добро Кирилла Михеича неизвестно тоже у кого. Осматривает и переписывает так - куплено. Карандаш в кочковатых пальцах помуслит и спросит: "А ишшо что я конхфискую?" И скажет, что он конфискует народное достояние народу. Очень прекрасно и просто, как щи. Ешь. Ходил за ним Жорж-Борман (прозвание такое) - парикмахер Кочерга. Ходил этот Жорж-Борман бочком, осматривал и восхищался: "счастье какое привалило народу! Думали разве дождаться". Увидал пимы, выкатанные Поликарпычем, и отвернулся. Ничего не спросил. И никто не спросил. А Поликарпыч катал, не оборачиваясь, яростно и быстро. Шерсть белая, на нарах - сугробы... Так обошли, записали кирпичи и плахи, кирпичный завод, церковную постройку, амбары с шерстью и пимами, трех лошадей. Не заходя в дом, записали комод, четыре комнаты и надобный для Ревкома письменный стол. В бор тоже не заходили - далеко полтораста верст, приказали сказать, сколько плах и дров заготовлено как для пароходов, так для стройки, топлива и собственных надобностей. Плоты тоже, известку в Долонской станице. Оказалось много для одного человека, и Жорж-Борман пожалел: "Тяжело, небось, управляться. Теперь спокойнее. Народу будете работать. Я вас брить бесплатно буду, также и стричь. Надо прическу придумать советскую". Поблагодарил Кирилл Михеич, а про народную работу сказал, что на люду и смерть красна. И в голову одна за другой полезли ненужные совсем пословицы. Дождь пошел. Кирпичи лежали у стройки ненужные и хилые. Все сплошь ненужно. А нужное - какое - оно и где? Кирпичи у ног, плахи. Конфискованная лошадь ржет, кормить-поить надо. Так и ходи изо-дня в день, - пока кормить народом не будут. Тучи над островерхими крышами - пахучие, жаркие, как вынутые из печи хлеба. Оседали крыши, испревали, и дождь их разма ак леденцы. Дни - как гнилые воды - не текут, не сохнут. Пустой, прошлых годов, шлялся по улицам ветер. Толкался песчаной мордой в простреленные заборы и, облизывая губы, укладывался на желтых ярах, у незапинающих и знающих свою дорогу струй.
И бежал и дымил небо двух'этажный американского типа пароход "Андрей Первозванный".
XIII.
Ночью с фонарем пришел в мастерскую Кирилл Михеич.
Старик, натягивая похожие на пузыри штаны, спросил:
- Куды?
Огонь от фонаря на лице - желток яичный. Голос - как скорлупа, давится.
Кирилл Михеич:
- Сапоги скинь. Прибрано сено?
- Сеновал?
В такую темь каждое слово - что обвал. Потому - не договаривают.
- Лопату давай.
- Половики сготовь.
Фонарь прикрыли половиком. Огонь у него остроносный.
- Не разбрасывай землю. На половики клади.
Половики с землей желтые, широкие, словно коровы. Песок жирнее масла.
В погребе запахи льдов. Плесень на досках. Навалили сена.
Таскали вдвоем сундуки. Ставили один на другой.
Точно клали сундуки на него, заплакал Поликарпыч. Слеза зеленая, как плесень.
- Поори еще.
- Жалко, поди.
- Плотнее клади, не войдет.
Тоненько запела у соседей Варвара - точно в сундуке поет. Старик даже каблуком стукнул:
- Воет. Тоскует.
- Поет.
- Поют не так. Я знаю, как поют. Иначе.
Песок тяжелый, как золото - в погреб. И глотает же яма! Будто уходят сундуки - глубже колодца. Остановился Поликарпыч, читал скороговоркой неразборчивыми прадедовскими словами. А Кирилл Михеич понимал: