Ваня, уверен, не прошел бы мимо. Во всяком случае, при мне он никогда не был равнодушным и не задумывался о последствиях для себя. Так в мелочах, крохах формируются понятия чести, порядочности, долга, мужества, формируется личность.
В жизни иногда случаются минуты, когда подлинная человеческая сущность проявляется в одно-единственное мгновение. У Вани было такое мгновение. И у меня было. В одно и то же время. Мы находились на равных. Он прыгнул на рельсы, а я — нет. За мгновением стоит вся жизнь. Героев на минуту не существует.
…Эти строки я пишу в поезде. Горит синий ночник. Я лежу на верхней полке, Дмитрий похрапывает напротив. Люба сидит внизу, не ложится, смотрит в черное окно, за которым ничего не видно. Так хочется сесть с ней рядом, прижаться губами к этой бледной в синем свете руке. Неслыханное это счастье, что она здесь, рядом, дышит тем же воздухом, каким дышу я, и что я могу видеть ее, слышать ее голос, любоваться ею…
Кажется, Альбер Камю сказал, что быть нелюбимым — всего лишь неудача, но не любить никогда в жизни самому — трагедия. Мудрую простоту и удивительную глубину этой мысли я понял лишь теперь.
…Сначала двое суток ехали в поезде; когда миновали Иркутск, на маленьком полустанке пересели в обшарпанный автобус и по тряской дороге, «вытрезвиловке», как ее здесь называли, катили еще двести верст. Люба волновалась ужасно.
К вечеру на высоком берегу замерзшей реки, на излучине с широким плесом, сдавленная дремучей берендеевской тайгою, выросла деревенька — два десятка бревенчатых изб-пятистенок, крытых дранковой крышей, с бородатыми синеглазыми мужиками, с бабами, идущими к проруби с расписными коромыслами, горластыми петухами, брехней дурашливых дворняг. «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет…» Обитатели этой деревеньки носили одну фамилию — Сибиряковы, даже лицом очень походили друг на друга.
Пока шагали по стежке к заваленному снегом приземистому пятистенку, что огромным валуном торчал на отшибе, провожаемые бесцеремонно-любопытными взглядами деревенских жителей, Люба испуганно шептала:
— Может, я позже приду? Вдруг у него та… другая? Дима, Эрнест! Вы можете идти быстрее?
За жидким покосившимся плетнем раздавались резкие удары. Вошли в распахнутую настежь калитку и остановились: возле прируба, у высокой поленницы, спиной к гостям, широко расставив ноги, стоял рослый мужчина и колол тяжелым колуном дрова. При каждом ударе он сдавленно выкрикивал: «Ххэк!» — и толстенные чурбаны, разваливаясь, отлетали далеко в сторону. Широкую спину обтягивал толстый свитер с глухим воротом, брюки заправлены в кирзовые сапоги, на голове лихо сидела ушанка с завязанными наверху тесемками. От него, как от разгоряченного скакуна, валил пар.
В ладной широкоплечей фигуре мужчины, в ловких, несуетливых движениях все сразу узнали Каштана.
— Ваня, — тихо позвала Люба.
Он вздрогнул, шумно выдохнул воздух, устало отер тыльной стороной рукавицы лоб и продолжал колоть, не оборачиваясь.
— Да перекури ты малость, бригадир, — сказал Дмитрий.
Он быстро обернулся, не выпуская колуна, сильно изменившийся, излишне сосредоточенный. Каштан смотрел на Любу, а Дмитрия и Эрнеста как бы не замечал. Они не существовали для него в эту минуту. Губы вдруг расплылись в новой, ребячливой какой-то, счастливой улыбке, но длилось это недолго. Разом глянул сентябрем. Так в погожий день на пестрый, ярко залитый солнцем луг внезапно набегает облачная тень. Бросив колун, прихрамывая, он подошел к гостям, по очереди, как стояли, поздоровался за руки: с Дмитрием, Любой, Эрнестом. Вымученная, натянутая улыбка, глаза, избегавшие Любиного лица.
— Спасибо вам, парни, что навестили, — чужим, деревянным голосом сказал Каштан, скользнул взглядом по заячьей Любиной шубке. — И тебе спасибо… Да что ж мы на морозе стоим! В горницу проходите, гости дорогие!
Люба стояла ни жива ни мертва, невидяще глядела куда-то поверх крыши. Эрнест тронул ее за плечо. Она вздрогнула, словно очнулась.