Выбрать главу

Краски у Голубека мрачные, но не черные. Его богатый металлом голос плывет из глубины тайны и раскрывает тайны. Голубек насмешлив, но не бесчеловечен. Он трагичен, но не хочет убивать ни себя, ни нас, напротив — он сочувствует нам. Он принадлежит к той категории актеров, которые играют только себя и которые никогда себя не исчерпывают. Более того, он принадлежит к той категории актеров, которые обязаны оставаться самими собой, ибо весь комплекс актерских средств, который они в состоянии показать, не может быть более интересным, чем они сами.

1959

Мыши

Она. У меня в квартире появились мыши. Одна рыжая, большая, старая, это мать, а другая маленькая. Сначала они пугались, когда я на них топала, а теперь обнаглели и больше не боятся.

Он. Купи мышеловку.

Она. Мышеловку?

Он. Мышеловку, или яд, или возьми кошку.

Она. Кошку?

Он. Кошку!

Она. И кошка съест мышей у меня на глазах?

Он. И кошка съест мышей у тебя на глазах!

Она. Не хочу, меня замучают угрызения совести.

Он. Брось, новая драма — из-за мышей!..

Она. Ты… ты ничего не понимаешь!

Назавтра он проснулся позже обычного, потому что долго не мог заснуть, и, вспомнив вчерашний нелепый разговор о мышах, сразу понял то, чего вчера не мог понять. Он представил себе ее крошечную комнатку, увешанную коврами и парчой, наподобие турецкого шатра, комнатку, заваленную кожаными подушками, лежащими прямо на полу, большими папками, в которых она хранила свои рисунки, и подрамниками, прислоненными к стене; представил себе, как она сидит на низкой тахте, переделанной из матраца, и топает ногами. Он видел, как она разжигает свой страх, как все сильнее топает, чтобы завоевать себе право говорить об этом, когда они под вечер встретятся в парке. Ей хотелось, чтобы он ее пожалел, чтобы он сказал ей: «Бедняжка моя, ты мучаешься из-за дурацкой мыши, а я ведь люблю тебя». Ради этого она и рассказала ему историю про мышей.

Все это он сразу понял в первый же момент пробуждения, захлестнутый волной огромной боли, выбросившей его из глубины сна на берег дня. Вчера в парке он совсем не чувствовал боли; на ее жалобы он ответил сердито и резко, что вообще ему не свойственно. Только с ней одной он бывал резким, именно с ней, которой больше всего на свете нужна его нежность; одна эта женщина будила в нем волка: она любила. Он знал, что поступает жестоко, не хотел быть жестоким, но был жестоким; то, чего он не хотел, было в нем сильнее того, что он хотел. Время от времени он называл ее Яденька, но даже это ласкательное имя не вызывало у него ни малейшего движения души. Чувствуя боль Яди и свою собственную — обе эти боли сливались воедино, как воды двух рек, — он постоянно был поглощен мыслями о другой женщине, по отношению к которой находился в таком же положении, как Ядя по отношению к нему. Он не знал, любит ли, ненавидит ли; он был полон той, с той были связаны все его мысли, чувства, мечты, страхи, он жил той, хотя никогда не прикасался к ее губам. Он вскакивал среди ночи и бежал к дому той, днем он бродил всюду, где была хоть крошечная надежда увидеть ее, часами наблюдал за ее окном, без устали искал людей, которых она знала. Сто раз на день он сгорал со стыда, потому что та женщина издевалась над ним, лгала ему в глаза для развлечения. Минуту назад она говорила ему, что ей некогда, потом в его присутствии уславливалась о встрече с самыми безразличными ей людьми, лишь бы не с ним. Она морщилась от одного его вида. Если он прикасался, вздрагивала, словно к ней прикоснулась лягушка.

Он сидел на кровати, пригвожденный болью, видел перед собой печальное, худенькое личико Яди, но не к ней были обращены слова, которые он внезапно громко произнес: «А ведь я люблю тебя».

И глухо заплакал.

1955

Звезды над Лодзью

1

Это было время, когда люди не умирали. Смерть, которая в предыдущие годы уносила миллионы, отдыхала, нажравшись до отвала. Я готов был присягнуть, что люди — как в сказке — перестали умирать. Мы забыли о смерти. Ни разу в эти лодзинские годы — 1945–1949 — я не был на кладбище.