Угадывать академик не научился до конца своих дней, поэтому Елена Георгиевна вынуждена была как-то разруливать ситуацию, порожденную очередным ляпом «диссидента номер один». Демонстрируя терпеливую мудрость и снисходительность к аудитории, она разъясняла журналистам и дипломатам, что, заявляя: «Вся власть - Советам!», Андрей Дмитриевич имел в виду не Советы всех уровней как таковые, а необходимость использовать достижения всех социальных систем, что само собой вытекает из его космологических гипотез, о которых человечество, увы, еще так мало знает...
Что же касается всего остального, о чем Андрею Дмитриевичу сказать не позволили, то он хотел особо подчеркнуть свое требование к властям о немедленном освобождении «узников совести» Глузмана, Любарского, Щаранского, Мешенера, Хейфеца, Бутмана, Вальдмана, Вульфа Залмансона, Израиля Залмансона... Имени известного диссидента Евгения Федорова, дольше других топтавшего зону, Елена Георгиевна не упомянула. Это принципиально. Активный борец с режимом и стойкий правозащитник Федоров, как выяснилось, предал святое дело, растоптал идею и наплевал в души соратников. Написать такое!..
Федоров написал из лагеря именно такое: «Мое отрезвление пришло в лагере. Лагерь - это духовная баня. Да таким, как я, большая порка и лагерь полезны... Истина начинается там, где кончается смрад, сорняк, плевелы и ядовитая, поганая, деструктивная, разрушительная диссидентская кривда...»
В конце концов произошло то, что и должно было произойти: академик Сахаров стал иконным символом «Мемориала» - большего вклада в борьбу с «империей зла» от него нельзя было ожидать, а политический скандал, когда он вылез на трибуну с табличкой на груди «Вся власть - Советам!», повториться не имел права. К делам его больше не допускали. А дела там вершились серьезные.
В идеологическом штабе, осененном именем «академика субботы», работали не схоласты и не идеалисты, хотя контролируемых шизофреников тоже хватало. Одна Новодворская выпила крови больше, чем Пятое управление КГБ. «Мемориал» стал центром «демократических инициатив» и «демплатформ», с которых запускали на космологические орбиты Попова, Собчака, Афанасьева, Шейниса, Якунина, Станкевича, Старовойтову и еще многих других, но, заметим, не Вульфа и не Израиля Залмансонов и даже не Щаранского.
«Мемориал» создавал высокотемпературный режим в контролируемой прессе, формировал партии и движения, лепил миротворческий имидж Горбачеву и готовил «параллельный центр» Ельцина. Здесь шли к управляемой термоядерной реакции августа 91-го. Здесь вызревала идея Беловежской пущи, вызвавшая цепную реакцию развала Союза на хаос «суверенных» республик. Агенты влияния и советологи, сами того не сознавая, копировали процессы, свойственные ядерной физике. Хотя, может, и сознавали. Если так, то, значит, подействовал образ «отца водородной бомбы», превратившегося под воздействием сковородки в «академика субботы».
Бывший правозащитник и диссидент Евгений Федоров: «Сахаров нелеп, скатывается на больных, негнущихся ногах с трибуны без должного самоконтроля и постмодернистски чешется, скрючивается как-то, словно он в чумном трансе - это зачем? Пиджак поправляет, шелудивый пес, смотреть тошно - стыдобушка. Впечатление жалкое, но в то же время зловещее. В его облике появляется что-то ожесточенное, упрямое, отнюдь не блаженненькое, а подленькое, все-таки подленькое, и вы невольно начинаете понимать, что именно этот человек создал адскую бомбу апокалипсиса...»
Композитор Георгий Свиридов: «Академик Сахаров - атомный маньяк, и эту свою манию он принес теперь в политическую деятельность. Никто не может мне доказать, что человек, сознательно посвятивший свою жизнь, отдавший весь свой ум, энергию, силы и знания делу человекоистребления, создавший чудовищную бомбу, при испытании которой погибло около ста человек (мне об этом известно от наших ученых, наблюдавших за испытанием оружия), этот изверг способен стать учителем морали нашего несчастного народа, над которым глумятся уже три четверти века все, кому не лень: бесчисленные самозванцы, тупые, безграмотные вожди, ни один из которых не умел говорить по-русски...»
Она много лет держала в руках все концы управления финансовой подпиткой правозащитного центра «Мемориал» имени Сахарова, общественного центра, фонда и музея его же имени, и давно заместила это имя своим, элегантно произносимым на французский манер, хотя рабочий псевдоним «Лиса», не ею избранный, упраздняет всякую элегантность, а магистральная линия циничных политических провокаций, чем, собственно, и заняты все эти центры, их филиалы, общества и фонды, откровенно обнажали порочный лик старой ключницы, играющей одну и ту же не задавшуюся роль королевы в изгнании - Елена Боннэр, безутешная вдова академика Сахарова.
В этой длящейся под ее доглядом межеумочной истории нет пустот, сценарий их не предусматривает. Разнесенные во времени две скандальные выставки антихудожественного сброда смыкались в одно действо, равно как и две мировоззренческие идеи Сахарова и Солженицына - незримо, однако ощутимо и яростно сталкиваются далеко за пределами крикливых вернисажей, словно две пчелы из разных роев силятся не то вонзить жало друг в друга, не то покружиться в зудящем хороводе на восковой лысине мавзолейного вождя.
Негодный, сошедший с ума пасечник закономерно умер до срока, не оставив внятного завещания, и теперь, по прошествии лет, так и не ясно, кому достанется пасека. А время, бесценное время уходит, не обещая ветра перемен, и все меньше остается сил и ресурсов для окончательного сведения пчелиных счетов.
Впрочем, не стоит, наверно, преобразовывать реальность в иносказание, потому что, хоть и скрытно развивался сюжет, вполне очевидны силы, ведущие к той или иной развязке: два пророка с полным несоответствием взглядов и биографий, а между ними - черная вдова в белых одеждах, ненавидевшая обоих. Она всегда была между и всегда стремилась быть над.
8 декабря 1988 года Сахаров, будучи в Бостоне, впервые позвонил Солженицыну в Вермонт. В тот год еще оставалась слабая надежда, что оба добиваются одной цели, только идут к ней разными путями, и разговор, казалось, должен был состояться именно об этом. Надо, надо однажды заговорить без посредников и объясниться до конца, и если не сейчас, то когда? Так считал и так думал Солженицын.
И вот звонок. Сахаров менторским тоном непререкаемого авторитета стал выговаривать Александру Исаевичу за дурное мнение того о Елене Боннэр: «Я хочу опровержения, я требую этого! Она совсем другой человек!» Солженицын только и успел молвить с тяжким вздохом, щадя своего далекого собеседника: «Хотелось бы верить, что другой...» Продолжить Сахаров не дал. Высказал, задыхаясь, запинаясь и картавя, еще несколько фраз бескомпромиссного выговора, обвинил Солженицына в «опасном воинствующем национализме» и, отбыв эту тяжелую повинность, положил трубку. Никаких возражений: «Я требую...»
Он снова, как это с ним постоянно происходило, все напутал и все испортил. Елена Боннэр велела позвонить в Вермонт, потому что в тот день Солженицыну исполнилось 70 лет - прекрасный повод для того, чтобы смутить юбиляра искренностью поздравлений, смягчить опасное к себе отношение, ведь вермонтский сиделец был осведомлен, кому и чему служит «Лиса», неотступно опекающая «Аскета». А тот сумел увидеть и запомнить лишь злобу в подслеповатых глазах обожаемой супруги, когда она произносила имя Солженицына, а ее инструкции по обыкновению вылетели из академической головы, не задержавшись.
Тот первый разговор стал и последним для них обоих. Ровно через год Сахаров умер. Не потому, что перенапрягся, готовясь к предстоящему назавтра выступлению на съезде, а потому что «Лиса» получила шифрованную телеграмму - всего четыре слова: «Годо никогда не придет». И подпись: Шейлок. Вот он и не пришел. Никогда и никуда. Солженицын не удивился. Только сказал жене: «Ох, Аля, непроста была наша жизнь, но еще сложнее будет конец ее».