Факт, что сочинение немца Миллера не приняли немцы Фишер, Штрубе де Пирмонт, Шумахер, что позже немец А.Л. Шлецер увидел во многих ее положениях «глупости» и «глупые выдумки», а немец А.А. Куник (как же заразителен этот «ультра-патриотизм»!) в целом охарактеризовал ее как «препустую», отметает все норманнистские домыслы об отсутствии в критике русского Ломоносова каких-либо серьезных оснований, кроме как только патриотических (начало такому мнению, ставшему самым главным «аргументом» в разговоре норманнистов с оппонентами вообще и с особенной силой вновь зазвучавшему в устах современных российских ученых, положил Шлецер. Стремясь выставить Ломоносова перед просвещенной Европой в самом неприглядном виде, Шлецер утверждал в своих воспоминаниях и «Несторе», что его неприязненное отношение к речи немца Миллера объясняется тем, что он «был отъявленный ненавистник, даже преследователь всех нерусских»). Остается добавить, что сам Миллер в 1773 г., говоря о выходе «диссертации» в Геттингене «вторым уже тиснением» без его участия, с нескрываемым сожалением признал: «Много сделал бы еще в оном перемены»[26].
В 1764 г. Ломоносов дал отпор и этимологическим безобразиям Шлецера – попыткам выводить, с целью демонстрации «научности» норманизма, русские слова из германских языков. Например, производство слов «князь» от немецкого «Knecht» – «холоп», «дева» либо от немецкого «Dieb» – «вор», либо нижнесаксонского «Tiffe» – «сука», либо голландского «teef» – «сука», непотребная женщина, название которой не каждый мужчина решится произнести. Ознакомившись с такими оскорбительными – а подобные «словопроизводства» заденут честь любого народа – для русского человека «открытиями» Шлецера, Ломоносов, отметив его «сумасбродство в произведении слов российских», заключил, что «каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина». Как норманнист В.О. Ключевский хотя и считал, что Ломоносов «до крайности резко разобрал» «Русскую грамматику» Шлецера, но в то же время как ученый полностью признал его правоту. «Действительно, – говорил он, не скрывая своего искреннего недоумения, проистекавшего из созданного нашей же наукой культа Шлецера, – странно было слышать от ученика Михаэлиса такие словопроизводства, как боярин от баран, дева от Дiев, князя от Knecht»[27].
А «странные» словопроизводства Шлецера имеют свои корни, которые затем намертво вросли в русскую почву (что хорошо видно на примере Клейна и о чем речь впереди). В бытность его проживания в Санкт-Петербурге в доме Миллера в 1761–1762 гг. последний, отмечал в 1882 г. К.Н. Бестужев-Рюмин, «никак не мог помириться со сравнительным методом, вынесенным Шлецером из Геттингена, и бранил его Рудбеком (шведский ученый, отличавшийся смелыми и странными словопроизводствами)».
Имя шведского норманниста XVII в. О. Рудбека сделалось в науке нарицательным, ибо он, дойдя в своей необузданной фантазии, зацикленной на прославлении Швеции, до мысли, что она и есть Атлантида Платона и что она, являясь «прародиной человечества», сыграла выдающуюся роль в мировой истории, в том числе древнерусской, «доказывал» эти норманнистские бредни переиначиванием древнегреческих и русских слов в скандинавские (термин «варяги» он производил от древнешведского warg – «волк» и заставлял шведских «волков»-варягов бороздить Балтийское и южные моря вплоть до Спарты). В 1856 г. С.М. Соловьев подчеркнул, что Рудбек своими словопроизводствами, основанными «на одном только внешнем сходстве звуков», возбуждал «отвращение и смех в ученых…». Современные шведские исследователи, в частности Ю. Свеннунг и П. Бейль, указывают, что Рудбек «довел шовинистические причуды фантазии до вершин нелепости» и что его эмпиризм «граничил с паранойей»[28].
Но то, что видели Миллер, Соловьев, Бестужев-Рюмин и Ключевский, категорично не желает видеть основная часть норманнистов, с возмущением осуждая Ломоносова в случае с его оценкой «Русской грамматики» Шлецера. Как, например, утверждал в 1904 г. С.К. Булич, Шлецер «неоспоримо» превосходил Ломоносова широтой филологического и лингвистического образования, проницательностью взгляда, а враждебные отношения к нему русского ученого «развились на почве научного соперничества сначала в области русской истории, а затем уже русской грамматики». При этом защитники Шлецера – даже в таком очевидном его отступлении от науки! – не принимают в расчет того, что «разнос» Ломоносова весьма благотворно сказался на их кумире. Ибо он уже в 1768 г., т. е. спустя всего четыре года после своего фиаско с этимологическими «опытами» в области русского языка, сам и абсолютно по делу учил «уму-разуму» современных ему деятелей от науки, с ловкостью фокусников создававших любые «лингвистические аргументы», посредством которых с той же ловкостью ими возводились многочисленные эфемерные конструкции, засорявшие науку. «Неужто даже после всей той разрухи, – искренне негодовал Шлецер, – которую рудбекианизм учинил, пройдясь по древним векам, они все еще не устали творить из этимологий историю, а на простом, может быть, случайном совпадении слов выстраивать целые теории?»[29].
26
См. подробнее о диссертации Миллера и его полемике с Ломоносовым:
С. 386–389, 397, 465 (а также:
27
28
29