Выбрать главу

Превратившись в нищего, Одиссей ведет себя отнюдь не как-нибудь однообразно и схематично, но в связи с каждым положением неожиданно разнообразно. Сначала он вроде настоящего нищего протягивает руку во дворце за подаянием (XVII, 365–368) и униженно выпрашивает хлеба у Антиноя (415–418). Но уже в сцене с подлинным нищим Иром сразу видно, что Одиссей вовсе не нищий, а кто-то совсем другой. Что же касается его разговора с нахальной служанкой Меланфо (ХIV, 70–88), то тут у Одиссея уже нет ничего униженного, а довольно властный и гордый тон. В сцене же с Евримахом (XIX, 351–386) в Одиссее-нищем уже сквозит царское достоинство, и его речь от строки к строке становится все более и более в этом смысле выразительной.

Кауэр в своей работе о Гомере, как об авторе характеристик, заметил, что женихи в "Одиссее" вовсе не представляют собой сплошной и безличной массы. Тут мы находим грубого Антиноя, лицемерного Енримаха, выскочку Ктесиппа, вежливого и любезного Амфинома (которого Одиссей охотно бы пощадил, Одиссея, XVIII, 125–128), слабого Леода (умоляющего о пощаде со ссылкой на свое приличное поведение и жречество, XXII, 310–310).

Диомед после первого же упрека Агамемнона в бездействии (Илиада, IV, 368–400), несмотря на обидные и несправедливые слова своего начальника, тотчас же начинает военные действия (419–421), обнаруживая тем самым полное отсутствие мелочности и героическое благородство. Когда троянцы подошли к кораблям и Агамемнон был готов уже бежать (XIV, 64–81), Диомед был среди тех, которые призывали оставаться на месте сражения и только предлагал заменить раненых бойцов теми, кто еще не был в бою (129–132). Что же касается его безграничного мужества и храбрости (Илиада, V) и его дружеских чувств гостеприимства (Илиада, VI), то это относится к основным эпизодам "Илиады". Когда Менелай сообщает Антилоху о гибели Патрокла и просит его известить об этом Ахилла, Гомер так рисует состояние этого храброго и твердого воина (XVII, 694–697):

Остолбенел Антилох, услыхав Менелаевы речи.

Долго ни слова не мог он сказать, молодой оборвался

Голос, мгновенно глаза налилися слезами. Однако

Он, несмотря и на это, приказ Менелая исполнил.

Сообщая это ужасное известие Ахиллу, Антилох проливает горячие слезы (XVIII, 161); а видя страдающего Ахилла после этого известия (32–34),

Горько рыдал на другой стороне Антилох удрученный.

Руки держал он Пелида, стонавшего тяжко от скорби,

Сильно боясь, чтоб железом себя не резнул он по горлу.

Во время состязаний на колесницах в честь Патрокла, когда Ахилл, не знающий всей обстановки состязания, присуждает второй приз Евмелу, Антилох из-за своей благородной справедливости предлагает наградить Евмела отдельно и предоставить второй приз ему, Антилоху, передавая его тотчас же Менелаю, который действительно только лишь случайно не вышел в этом состязании вторым (XXIII, 591–596). Итак, суровый и мужественный воин Антилох столбенеет, получив известие о смерти большого героя, проливает слезы в момент глубокого несчастья другого человека и благородно отказывается от своей награды в пользу более заслуженного конкурента.

По Кауэру (указанное сочинение, 609 слог), однообразие эпического стиля появилось только впоследствии, когда стерлись все живые краски первоначального эпоса. Однако против этого можно возразить. Процесс потускнения первоначального эпического языка, нарастание в нем стандартов и стереотипного формализма, действительно, не могли не иметь места в связи с зарождением новых эстетических потребностей и в связи с уходом героического эпоса в отдаленное прошлое. Тем не менее это же самое нарастание новых эстетических потребностей также и обновляло, оживляло другие стороны эпоса, старалось сделать их понятными для нового более тонкого художественного сознания и наделяло старый эпос теми живыми и психологически утонченными красками, которых он, конечно, не знал в ту глубокую старину, когда он оперировал только с очень обобщенными и малодифференцированными художественными образами. Сам Кауэр должен признать диалектику развития эпоса в этих двух направлениях, а именно он не без основания утверждает, что чем больше тускнел древний эпический язык, тем более нарастало живое использование его для более новой психологии, несравненно более яркой и характеристичной, чем древний эпос.