Прошлым вечером ужинали в Лаймхаусе. Я изменил внешность, нацепив накладной нос и парик, но Нарбондо жестоко меня высмеял. Ему с этим проклятым горбом нечего и надеяться остаться неузнанным. У меня нет особой склонности к метафорам, но с каждым днем мне все труднее маскировать собственные мерзкие уродства. Это все тварь из шкатулки, «дьяволеныш в бутылке» всему виной. Без искушения нет и падения.
Но подобные речи — пораженчество, вот что они такое! Вечная жизнь уже почти у меня в руках. Если б только мы не потерпели такое горькое фиаско в Лаймхаусе! Мальчик-зазывала был просто находкой: сорванец под стать прочим. Избавить от одного такого город значит оказать ему услугу, клянусь! Проклятая криворукость Нарбондо. Мы взяли отличный секатор, сработанный у Глисона (там меня считают лесником, обрезающим деревья) и способный с легкостью отделить голову от…
— Тут повествование прерывается, — пояснил Сент-Ив.
— Возможно, ему помешали? — предположил капитан.
Годелл покачал головой:
— Он просто не вынес этого, джентльмены. Не смог заставить себя написать еще хоть слово.
Сент-Ив поднял глаза на Джека, который и сам был ребенком в то время, когда его отец предал свою исповедь бумаге. Не стоило бы ему этого слышать. «Будь благословенны сомнения Себастьяна Оулсби, подумал Сент-Ив. — Воистину, они сразу и кошмар его, и единственное искупление».
— Читайте дальше, — твердо сказал Джек.
Кивнув, Сент-Ив возобновил чтение:
Мальчишке было лет семь-восемь, не более. Стоял туман, и света от уличных фонарей не хватало, чтобы хоть что-то разглядеть. Он шагал к перекрестку Лид и Дрейк-стрит — не иначе, чтобы купить ведерко пива. Наверное, для отца. В левой руке он нес, подумать только, фонарь из выдолбленной тыквы, в правой качалось ведерко. Мы же крались сквозь туман в двадцати шагах позади. Погруженная во тьму улица была совершенно тиха. Нарбондо держал глисоновский секатор наготове. Он сказал, что берет меня с собой разделить славу, и наотрез отказался от предложенного мною плана: я ждал бы его на двуколке в переулке рядом с Лид-стрит — единственный разумный вариант действий, на чем я настаиваю до сих пор.
Итак, мы были там оба, и холодный, как рыба, зловонный ветер задувал с Темзы, а клубы тумана густели с каждой минутой, и ухмыляющаяся физиономия тыквенного фонаря качалась вперед и назад, вперед и назад; тусклое оранжевое свечение дьявольской рожи мелькало в высшей точке каждого взмаха. Затем фонарь погас, задутый внезапным порывом из проулка; мальчишку скрыла ночь, и мы слыхали лишь звонкий стук ведерка, поставленного на камни мостовой. Нарбондо рванулся вперед, я же, бросившись вслед, схватил его за плащ, надеясь остановить: мне привиделась вдруг черная истина нашего замысла. Огненно-рыжий оскал тыквы, угаснув в руке мальчугана, развеял мрак моих мыслей — мрак моей собственной души. Мы оба застали мальчишку на коленях за розжигом нелепого фонаря. Он успел вскочить, но визг его пресекся клацаньем чудовищного секатора.
Дальнейшее было подлинным кошмаром. Бежать из Лаймхауса и благополучно возвратиться в лабораторию мне помогли слепое везение (если, конечно, кто-то по некоей странной прихоти посчитает удачей пережить ночь таких ужасов) и беспросветная тьма вкупе с туманом. Само зло, растворенное в ночи, словно черной траурной вуалью сокрыло меня от глаз преследователей. Нарбондо повезло меньше, но принятые им побои едва ли стали карой за свершенное им преступление. Если бы эти люди знали, что им содеяно, они не швырнули бы его в реку еще живым. Скорее, его поколотили просто за то, каков он есть, — как люди бездумно калечат и уничтожают крыс, тараканов или пауков.
В итоге убийство оказалось напрасным. Висельник лежит, разлагаясь на столе. Сегодня же ночью Нарбондо вновь выйдет на промысел: нам позарез нужна сыворотка.
Сент-Ив сделал паузу паузу и влил в себя полбутылки эля. Капитан сидел в своем кресле с окаменевшим лицом, точно парализованный.
— Оулсби, — поспешил добавить Сент-Ив, переводи взгляд с капитана на Джека, — был не в своем уме. Его поступок невозможно оправдать, но он объясним. То, чего он добился… то, что совершил… можно даже простить, рассуждая наиболее окольным из путей. Стоит лишь вспомнить об отраве, исподволь сочившейся в его душу. Рассказ о ночи в Лаймхаусе звучит искренним — до известной степени. Но записи Оулсби полны недомолвок, это совершенно ясно. Он сам признает это на последующих страницах. И, я бы сказал, то, в чем он признается, будет даже ужаснее, но многое сможет объяснить. Бедняжка Нелл!