Он поплелся вверх по реке, за доки Санта-Катарины и Лондонский мост, за пирс Олд-Суон — повсюду люди спешили по своим делам, словно их жизни были вычитаны из книги, где вторая страница следовала за первой, а двадцать пятая шла аккурат за двадцать четвертой. В жизни Кракена, однако, все страницы были втоптаны в дорожную грязь. Ветер подхватывал их и мотал туда-сюда над чужими крышами. Кракен болтался там и тут, выглядывая эти, такие важные, бумажки, но их разметало и унесло, — и вот он здесь, в конце путешествия, стоит, опершись о парапет посредине Вестминстерского моста, и глядит на бурлящую внизу черную воду Темзы.
Наугад раскрыл Эшблесса. «Наименьший из всех грехов, — прочел он, — есть обжорство». Ничуточки не помогло. Закрыв глаза, ткнул пальцем. «Камень, который отвергли строители, — посулил текст, цитируя Библию, — соделался главою угла»[40]. Кракен опустил книгу и призадумался. Что он такое, когда не тот самый камень? Тысячи, миллионы людей обтесаны как подобает, они аккуратно пригнаны друг к дружке в пространном и разумном порядке; Кракен же, блуждающий по Лондону, так и не смог отыскать себе нишу, в которую сумел бы втиснуться. Он обтесан иначе, чем прочие.
Но как, деловито вопросил он себя, старина Билл Кракен может оказаться краеугольным камнем? Что придаст ему отваги переступить порог лавки капитана Пауэрса, когда в прошлый раз он покинул ее через окно? Конечно же, изумруд. Это единственный способ. Но вернуться за ним — верная погибель, не так ли? Кракен сунул книжку Эшблесса в карман куртки и поспешил покинуть мост. Очень вероятно, что погибель — не худший из возможных жребиев. Долгое дневное странствие утомило Кракена, но внезапно обретенная решимость и осязаемая цель, пусть даже зыбкая или ошибочная, гнали его вперед упругим, твердым шагом — на север по Уайтхолл, к Сохо и Пратлоу-стрит, где он постарается вернуть должок самому себе.
В тесном номере гостиницы «Бейли» едва хватало пространства, чтобы вместить железную кровать, — но та, к несчастью, не вмещала Уиллиса Пьюла. Ему вконец осточертело пинать ее спинку или застревать щиколоткой в железных прутьях. Газовая лампа у изголовья безбожно шипела и трещала, до того сильно воняя утекающим газом, что алхимику приходилось держать окно приоткрытым, подпирая поднятую створку стопкой книг. Пьюл не мог дождаться того дня, когда сможет наконец распаковать свою библиотеку и расставить фолианты по полкам. Вот тогда он и приступит к настоящим исследованиям. Совершит великое открытие, предъявит миру свой гений.
Пьюл уставился на свое отражение в зеркале, подпертом другой книжной стопкой. Лечебная повязка не принесла ничего путного, разве что помогла остаться неузнанным. Даже в неверном свете газового ночника лицо его казалось воспаленным; кожа выглядела натянутой, почти лоснилась. Подобрав замусоленный том «Химического лечения» Эвглены, Пьюл перечел подробное изложение методов применения очищающих лицо лосьонов и не нашел в них ничего полезного. Одному богу известно, сколько различных пластырей он перепробовал. В лучшем случае они сушили кожу. В этом все и дело, совершенно точно. Завидная емкость черепа Пьюла, избыток мыслительной деятельности перетягивали на себя жидкости из других отделов организма — отсюда сухая, шелушащаяся кожа на руках. Отвратительное состояние его лица вероятнее всего было платой за гениальность.
Вздохнув, Пьюл снова повалился на скрипучую кровать, треснулся локтем о стену и выругался. Такова его участь — всю жизнь провести в предавшем его теле. Временами Пьюлу казалось, что он прикован к огромному паразиту: растленный мешок плоти с чистой, чувствительной и в высшей степени разумной душою внутри. Проницательность, сквозящая в такой постановке проблемы, с легкостью могла бы вызвать восторг, но только не у него. Пьюл видел этот мир насквозь, и мало что могло его прельстить.
Пьюлу часто приходилось сетовать на обычную для гениев проблему: гениальность попросту не самоочевидна. Она явственно проступает в их трудах, однако Пьюл считал любой труд унижением человеческого достоинства. К чему марать руки? И потом, в современных достижениях нет ничего такого, что не представлялось бы очевидным, не было бы претенциозным. Всякий, кто наделен — или проклят — даром прозревать суть вещей, ясно видит пустоту за их хрупкими фасадами. Ему очевидны их фальшь и никчемность. Стоит избавиться от романтической чепухи, и даже лучшие творения поэтов предстанут виртуозно расписанными декорациями, развешанными там и сям с целью скрыть подлинный облик мира, скучный и пустой.