Бюффон считал себя первым натуралистом в мире, его слово — всё. И вдруг он получил книжку, очень скромную на вид, с заглавием «Система природы». В ней шведский ученый Карл Линней давал основы классификации не только растений, но и животных.
Растения мало интересовали Бюффона, но животные — это была его область.
— Что за вздор! По каким-то усикам и ножкам устанавливать родство животных. Считать зубы во рту зверя, перья в хвосте птицы! А их жизнь, привычки, повадки?
Рассерженный Бюффон начал писать возражение Линнею. Этот скромный швед буквально отравил ему существование. Бюффон полагал, что он первый авторитет, и вдруг… где-то там, далеко на севере, появился ученый, который смело заявляет, что все старые ученые, описывая в отдельности животных и растения, только запутывали дело. Нужна система. Эту систему дает он, Линней. И ученые признали этого шведа, его слава ботаника гремит по Европе.
Не думайте, что Бюффон просто завидовал Линнею. Нет! Разве мог скромный шведский профессор оспаривать мировую славу у такой знаменитости, как граф Бюффон. Причина была в другом: Бюффону очень не по душе была классификация — он видел в ней попытки втиснуть живую природу в рамки мертвых схем.
Линнеевская «Система природы» нашла в Бюффоне ожесточенного врага: он не любил педантичности.
— Помещать льва с кошкой, говорить, что лев — это кошка с гривой и длинным хвостом, — это значит унижать природу вместо того, чтобы описывать и наименовывать, — возмущался Бюффон.
Вскоре подоспела и еще одна неприятность. Составив множество описаний зверей и птиц, Бюффон решил, что нужно дать и некоторые обобщения.
И вот он уселся за новую работу: стал писать о жизни, о Земле, о возникновении живого.
«Высоко на Апеннинских горах встречаются раковины морских моллюсков. Не значит ли это, что когда-то там было море…» — писал Бюффон в одной из своих книг.
— Хороша «Натуральная история»! — не утерпел Вольтер. — Море на горе… Это не «натуральная история», а «неестественная история».
Бюффон рассердился:
— Да? Что же Вольтер думает об этих раковинах? Может быть, их понатащили туда пилигримы и прочие богомольцы, раскаявшиеся под старость в грехах молодости?
Это было очень ловко сказано, и Вольтер, сам весьма опытный в злословии, оценил такой ответ по достоинству. И когда Бюффон прислал ему очередной том своих сочинений, ответил ему дружеским письмом.
«Вы — второй Плиний», — написал он Бюффону.
Бюффон растаял. Он долго думал, как ответить Вольтеру, чтобы перещеголять его в любезности, и наконец написал:
«Если я второй Плиний, то никогда не будет второго Вольтера».
Философ был очарован комплиментом. И когда кто-то из его знакомых, противников Бюффона, напомнил ему о спорах с автором «неестественной истории», он буркнул:
— Не стану же я ссориться с Бюффоном из-за каких-то пустых устричных раковин.
Слава росла. Еще при жизни Бюффона ему поставили памятник. Статуя натуралиста красовалась при входе в «естественный кабинет» короля. Так приказал Людовик XVI.
Гости и посетители, почитатели таланта и любопытствующие иностранцы толпились у дверей кабинета ученого. До работы ли тут? А работы много, очень много. Потерянный час не вернешь, это Бюффон знал хорошо.
— Я очень польщен, — кланялся Бюффон заезжему итальянскому графу. — Такая честь… Я не знаю, куда и посадить вашу милость. Сюда, — указывал он на кресло. — Здесь вам будет хорошо… Нет, нет, нет… Что я наделал! Не в это кресло, у него слаба ножка… Вот это кресло!
Посетитель волей-неволей пересаживался. Не проходило и минуты, как Бюффон вскакивал:
— Окно! Здесь дует от окна!
И граф снова пересаживался.
Переменив в течение пяти минут полдюжины кресел, иностранец вставал и прощался.
— Это какой-то сумасшедший, — бормотал он про себя, выходя на улицу. — Прыгай ему с кресла на кресло.
Жорж Бюффон (1707–1788).
А Бюффон весело подмигивал — спровадил посетителя! — и спешил к столу.
Ни для политики, ни для общественной жизни у него не оставалось времени. Он только писал, писал, писал…
«История Земли» и «Эпохи природы» — книги, замечательные и по содержанию и по языку. Не зря же Бюффон переписал свои «Эпохи природы» одиннадцать раз — так тщательно работал он над языком: старался писать не только красиво, но и понятно.