Если Миранда убьет себя, у тебя останется только одна дочь — я.
Ты говоришь, говоришь, говоришь. Люди в изумлении смотрят на тебя. Их изумляют твоя энергия, твое гладкое лицо, твой не знающий усталости голос. Тебя снимут в телевизионном фильме, который ты даже не станешь смотреть. Мы с Мирандой раньше смотрели все твои выступления, смотрели, леденея от ужаса, что вот сейчас ты опозоришься. Но ты так по-настоящему и не опозорилась. Ни разу. Мы ходили в театр на один из самых твоих нашумевших спектаклей — двенадцатилетние сестры-двойняшки в шубках и шапочках из леопардового меха, ты в середине, мы по бокам, так нас и сфотографировали для «Харперс базар». Да, ты имела в этой пьесе огромный успех: «Трое за чашкой чаю», там действовали экспансивная любовница шпиона-миллионера, араб-авантюрист, русский дипломат и так далее. Нам запомнилось только, как ты расхаживала вдоль рампы, демонстрируя всем зрителям от первого ряда до последнего свое тело, при виде которого все обыкновенные люди начинают стыдиться себя. Нас с Мирандой было в ту пору трудно отличить друг от друга: у обоих одинаковое тело, одинаковый вес…
Идет урок музыки, я сижу, болезненно сжавшись, за роялем, а у тебя в телестудии продолжается съемка. Как профессионально ты ведешь свою роль! Все в тебе профессионально, все на продажу. Ты почти не ошибаешься. Я, спотыкаясь на каждой ноте, играю Моцарта. Я столько времени разучивала эту фантазию, она так свободно и легко получается у меня дома, но здесь, под взглядом моего старого учителя-венгра, эмигранта с ярким прошлым, я без конца мажу, пальцы у меня холодные, чужие, вещь погибла. Глубоко же во мне сидит ненависть к успеху! Я вечная дочь. Миранда тоже неудачница. Сколько лет она занималась живописью, и все напрасно. Я училась играть на скрипке, и тоже все напрасно. Обе мы занимались в балетной студии. Обе мы брали уроки актерского мастерства. Сейчас я снова вернулась к фортепьяно, а Миранда, до того как с ней случилось это несчастье, баловалась в Гринвич-Виллидж обжигом керамики и ювелирным ремеслом — все-таки занятие. Нам нужно поступать в университет, но ведь это отсрочит приход нашей «славы» на четыре года. Я все еще мечтаю увидеть когда-нибудь афиши, возвещающие о моем первом сольном концерте, о моем скромном, но блистательном дебюте… но сейчас, в этой душной, затхлой квартире без кондиционеров, я сажаю одну ошибку за другой, я забываю пятьсот раз игранную вещь. Ноты не слова, которые ты с такой легкостью запоминаешь, мама. Я ничего не могу запомнить. Ноты не подчиняются мне, как тебе подчиняются слова, по которым ты скользишь, точно богиня по волнам.
— Стоп. Начните еще раз отсюда.
Я останавливаюсь. Начинаю еще раз.
— Это очень… как это… суетливо — у вас есть такое слово «суетливо», да? Будто мышка бегает… это неправильно, это очень нервно слушать.
— Урок кончается. Я свободна, а времени всего три часа дня. Джонни еще не ушла, убирает квартиру. Я оставила ей твой бархатный костюм отнести в чистку, ты о нем забыла. Я бреду домой. Вот ресторан, в который ты тогда входила… стройка… удары пневматического молота отдаются у меня в мозгу… какое мучение весь этот шум, эти люди… В витрине антикварного магазина я вижу свое отражение: бледное, нежное лицо, нежное, как тело живущего в раковине моллюска. Бр-р, какие омерзительные существа живут иногда в раковинах! Я должна позвонить тебе, мама, вызвать тебя домой. Должна позвонить в полицию. Разыскать людей, с которыми в последнее время бывала Миранда… но даже если я и слышала их имена когда-то, сейчас мне их не вспомнить, и, значит, сделать я ничего не могу. Я беспомощна.
Из дорогого ресторана несутся запахи — чеснок, бараний жир. Я сегодня забыла поесть, после китайского рагу, которым мы вчера ужинали (его принесли в прорвавшемся пакете), у меня не было во рту ни крошки. Матери наших подруг всегда старались накормить нас, их пугала наша плоская грудь и худые ноги. Матери наших подруг всегда-всегда старались накормить и их, своих дочерей. Наверное, это естественно, чтобы матери хотелось накормить своих дочерей. Но в нашем доме почти никогда ничего не готовят. Тебе некогда. В нашей огромной безобразной кухне, по которой беспрепятственно гуляют сквозняки, можно найти лишь вчерашнюю кашу из концентратов, прокисшее молоко, подгоревшие гренки, — мы соскребаем с них черноту прямо в раковину. При всех твоих миллионах мы никогда не могли купить приличного тостера. Тебе некогда подумать о новом холодильнике, о новой плите, мы живем в нашем продуваемом ветрами аристократическом жилище среди старого, безобразного хлама, и это дает нам право обмениваться горестно-сочувственными репликам с женами миллионеров, с которыми мы встречаемся в судорожно дергающемся лифте, жаловаться на владельца дома, качать головой. Бедные жители Нью-Йорка, жертвы вечных домовладельцев, мы так беспомощны в наших норковых и леопардовых манто, мы придавлены прокопченным небом, оглушены воем сирен… «Больше я нигде не могу жить», — всегда говорила ты о нашей квартире своим звучным, властным голосом. Никто тебе не возражал.