Подчеркнем: это самобытность внутри единой страны, и от внимания к тем или иным ее краям литература не становится провинциальной. Вот ведь Фолкнер писал о географически весьма ограниченной области, а поднял вопросы и дал уроки мастерства, значительные для всей передовой мировой культуры XX века; потому, думается, и вышло так, что знал до глубин отчий край. И такого вот знания, воплощенного в книгах, требует читатель.
Таковы надежды на молодежь. Таковы надежды на литературу. Хоть при всем том мы видим и предвидим многое, что не доставит славы поколению, о котором говорит нынешний сборник, не доставит славы книжному потоку, разрушительному или равнодушному к демократической культуре в собственном отечестве.
Уильям Фолкнер
ГОН СПОЗАРАНКУ
Я из лодки его углядел.
Еще не вовсе стемнело, свет пеплился; только я задал корму лошадям, сбежал с обрыва, чтоб переправиться обратно в лагерь, толконулся веслом от берега и вижу, плывет — шагов триста выше по реке, — одна голова над водой смутным пятнышком. Но на голове рога кустом, и я, как разглядел их, сразу понял, что это он и возвращается к себе на остров, в тростники. Он живет там круглый год, а за день до открытия сезона — как будто у него от инспекторов календарь охоты — уходит, скрывается никто не знает куда, чтоб воротиться в первый день запрета. Но в этот раз он спутал календари, что ли, нынешний с прошлогодним, и вот прибыл на день раньше. И это он зря, потому что, чуть только рассветет, мы с мистером Эрнестом на нашей лошади его тут же подымем.
Рассказал я мистеру Эрнесту, поужинали мы, покормили собак, он сел в покер играть, а я часов так до десяти стоял у него за стулом, помогал. А потом Рос Эдмондс говорит:
— Шел бы, мальчик, спать.
— А не спать, — говорит Вилли Легейт, — так сел бы лучше за букварь. Все ругательства английского языка ему известны, все тонкости покера, все этикетки всех марок виски, а собственное имя ведь не умеет написать.
— Зачем мне его писать, — говорю я, — я его и так не забуду.
— Двенадцать лет парню, — говорит Уолтер Юэлл. — Ну-ка, между нами, мужчинами, сколько дней за всю жизнь ходил ты в школу?
— Ему же некогда, — говорит Вилли Легейт. — Какой ему расчет учиться с сентября до середины ноября, раз все равно потом бросать и ехать сюда слухачом при Эрнесте? А в январе что за смысл возвращаться в школу, когда через каких-нибудь одиннадцать месяцев опять стукнет пятнадцатое ноября и надо будет сызнова кричать Эрнесту, куда стая потекла?
— А стоишь, так стой и ко мне не подсматривай, — Рос Эдмондс опять.
— О чем шум? О чем шум? — спрашивает мистер Эрнест. У него слуховой патрончик все время в ухе, по батарею он не берет в лагерь, все равно проводок будет каждый раз на ходу цеплять за ветки в зарослях.
— Вилли меня спать гонит! — ору я ему.
— А есть на свете такой человек, кого ты мистером зовешь? — спрашивает Вилли.
— Я мистера Эрнеста зову мистером, — отвечаю.
— Что ж, — говорит мистер Эрнест, — раз велят, иди. Обойдемся.
— И обойдется, — говорит Вилли. — Глухой-глухой, а стоит поднять ставку на полета, сразу услышит, даже если не шевелить губами.
Отправился я спать, а потом вошел мистер Эрнест, и я хотел ему опять про эти рога — какие они большие даже за триста шагов. Но пришлось бы орать, а мистер Эрнест допускает, что да, он глухой, только когда мы б man верхом сидим на Дэне и я показываю, куда скакать за гоном. Так что легли молча и вроде не успели и глаза закрыть, как Саймон затарабанил ложкой в таз: «Четыре часа! Вставайте кофе пить!» — и в этот раз было совсем темно, когда я с фонарем поплыл на тот берег кормить Дэна и РосЭдмондтову лошадь. Сквозь потемки на листьях и кустах белел иней и сулил погожий день, холодный и яркий, — другого дня не пожелал бы для тона и сам оленухин сын, что залог там, в тростниках.