Отец резко крутанул руль.
— Кролик дорогу перебежал, — объяснил он. У него всегда был этот странный, извиняющийся тон, что бы он ни делал, пусть даже это был великодушный поступок. Он терпеть не мог убивать живое, даже хорьков и ястребов. Элен захотелось положить ладонь на его правую, тяжелую, заскорузлую руку, которую никогда уже не отмыть добела. Но она только сказала, чуть пошевельнувшись, словно он ее разбудил:
— Чего ж тогда мама не захотела приехать?
Машина, замедлив ход, описывала широкую дугу. Элен не глядя знала этот поворот. Дорога давала здесь изгиб между двумя пшеничными полями, принадлежащими одному из старейших тут семейств, богатеям, которые разъезжали в разбитых «пикапах» и одевались не лучше своих батраков, а сами лопались от денег. И держали они их не в одном банке, а сразу в нескольких.
— Да, денежная публика…
Эти слова произнес отец давным-давно, проезжая мимо чьего-то пастбища. Элен эти безобразные рыжие коровы ничего не говорили, но отцу говорили многое. И вот, после того как отец произнес эти слова — они возвращались из церкви и поехали немного покататься, — у матери вдруг испортилось настроение, она стала резкой и придирчивой, и поездка была испорчена. Это случилось давным-давно. Отец Элен был тогда еще молод, весь его вид говорил, что ему не терпится испробовать свои силы; казалось, могучие, мускулистые руки и плечи только и ждали работы. «Денежная публика», — сказал он, и поездка вмиг была начисто испорчена, будто самый воздух стал не тот, потому что как раз в это мгновение переменилось направление ветра, и он дул теперь не с лугов, а с реки, которая в августе и сентябре нередко застаивалась. Сделав усилие, Элен вспомнила-таки, как перед тем думала о матери. И что это у нее в последнее время все только прошлое на уме! Это в двадцать-то два года (не старуха ведь еще) и как раз, когда она новую жизнь начать собирается. Вот приедет домой, искупается, перестирает все, что есть в чемодане, передохнет, прогуляется вдоль реки, как в детстве, пуская по воде камешки, посидит за круглым кухонным столом, покрытым старой клеенкой, выслушает их наставления («Пора тебе за ум взяться — ведь не маленькая» — так говорила мать в прошлый раз), а потом уж решит, что делать. Решит насчет мужа и ребенка, вот и думать будет больше не о чем.
— Так почему же мама не приехала?
— Потому что я не захотел, — ответил он.
Элен непроизвольно сглотнула. Худым и жестким было плечо, к которому она прижималась щекой. Прежние ли это мускулы, или те стаяли, как таяла их земля, ежегодно вымываемая рекой, так что ферма, которую отец Элен когда-то приобрел, постепенно превращалась в насмешку над ним же? Или это были уже другие — твердые и литые, как сталь, напряженные до предела, потому что ему столько лет приходилось сдерживать себя и не давать волю кулакам?
— Это почему?
Он не ответил. Она зажмурилась, и перед ней замелькали какие-то сумасшедшие, жутковатые образы: взрывающиеся звезды, призрачные фигуры, как в кино — в городе она то и дело бегала в кино, зачастую на первый сеанс в одиннадцать утра, и вовсе не от скуки бегала, не от нечего делать, а просто потому, что любила кино. В двадцать минут шестого на лестнице раздавались шаги, он шел, чуть морщась от странной, необъяснимой боли в груди; а Элен, к тому времени вернувшаяся из центра, уже ждала его нарядная, с блестящими волосами и, как у ребенка, свежим и разрумянившимся лицом, не оттого, что ей льстил его взгляд, а потому, что знала, что может хотя бы на время утишить его боль. Так отчего же она ушла от него, если он нуждался в ней больше, чем кто-либо?