— Папа, — сказала она, — как я тебе уже говорила по телефону, я не понимаю, почему я так поступила. Не понимаю, почему уехала. Это ничего, да? То есть я хочу сказать, мне самой стыдно. И больше не будем об этом, ладно? Ты говорил с Полом?
— С Полом? Это еще зачем?
— Что зачем?
— Ты ж о нем до сих пор и не вспомнила, чего ж сейчас-то?
— То есть как это? Он же все-таки мне муж. Разговаривал ты с ним?
— Он к нам каждый вечер целых две недели приходил, три даже. — Элен никак не могла понять, с чего это он так разболтался. — А потом от случая к случаю, но приходил постоянно. Нет, я не сказал ему, что ты приезжаешь.
— Но почему? — Элен натянуто засмеялась. — Ты разве его не любишь?
— Ты же знаешь, что я его люблю. Знаешь ведь. Но если бы я ему сказал, за тобой приехал бы он, а не я.
— Почему же, раз я просила, чтобы ты…
— Я не хотел говорить ему. И мать твоя тоже не знает.
— Как? Ты и ей не сказал? — Элен посмотрела на него сбоку. Лицо его будто окаменело и даже под загаром было бледно, казалось, внутри у него что-то съеживается, исчезает, и, кроме голоса, там ничего не осталось. — Ты хочешь сказать, что даже маме не сказал? Она не знает, что я еду?
— Нет.
Беспокойное покалывание в мозгу вдруг возобновилось. Элен потерла лоб.
— Папа, — начала она ласково, — почему ты никому не сказал? Ты что, стесняешься меня, да?
Они ехали медленно. Дорога повторяла изгибы реки, широкой, мелководной, петляющей, про которую братья говорили, что уже нет никакого смысла ловить в ней рыбу. Неожиданно перед ними возник один из ее рукавов под названием Илистая протока. Сплошной ил и водоросли, кишащие лягушками и стрекозами. Они переехали на другую сторону по шаткому деревянному мосту, закряхтевшему под их тяжестью.
— Папа, — сказала Элен осторожно, — ты ведь сказал, что не сердишься, по телефону-то. И я тебе, помнишь, письмо написала, чтоб все объяснить. Я б и побольше написала, только ты ведь знаешь, я не мастерица писать, даже Энни ни разу не написала с тех пор, как она отсюда уехала. Я все время о тебе помнила и обо всем тут, и о маме… И о дочке я тоже думала, и о Поле. Но Пол и сам не пропадет. Он умный. Правда, умный. Я раз была с ним у нас в магазине, и он завел там спор с продавцами и всех их за пояс заткнул, это он не от отца набрался, хотя у них вся семья умная, верно?
— Это Хендрики-то? Еще бы. Без ума денег не наживешь.
— Да, уж что-что, а деньги у них есть. Полу из-за денег беспокоиться не приходилось. В таких домах, как у его родителей, ничего никогда не теряется и не ломается, знаешь. Не то что у нас, когда мы все маленькие были. Оно, между прочим, тоже свою роль сыграло: когда старик построил нам дом, я так рада была поначалу, просто ужас как рада, а потом будто что-то от них и к нам с домом перешло. Все начищай да по местам раскладывай, будто без этого уж и нельзя, а ведь с ребенком так устаешь… Правда, его мать всегда хороша со мной была. Нет, я на них не жалуюсь. Я всех их правда люблю.
— Богатеи всегда со всеми хороши, — сказал отец. — Что им стоит.
— Ну, папа, — сказала Элен, дотронувшись до его плеча. — Что это ты говоришь. Ты всегда был самым хорошим из всех, кого я знала; правду тебе говорю. Лучше всех. Фермеры, у которых много земли, вроде как у отца Пола, и эти, ну которые тракторами торгуют, — у них тоже не все гладко идет, это я тебе точно говорю. Тебе просто слышать не приходилось; или вот когда ребенок ихний захворал полиомиелитом, ну знаешь, на большой ферме, за порогами, у этих, у Макгвайеров; ты думаешь, каково им было? Им тоже приходится туго, как и всем, туго.
И тут отец сделал нечто странное: они находились всего милях в семи-восьми от дома, вблизи не было ни одного жилья, а он вдруг взял да остановил машину.
— Хочу передохнуть малость, — сказал он, а сам продолжал сидеть, уставившись в ветровое стекло, будто продолжая править машиной.
— Что случилось?
— Вот как солнцем крышу нажарило…
Элен взялась за ворот платья и оттянула его от влажной шеи. Разве прежде отец обращал когда-нибудь внимание на жару? Она вспомнила, как носила ему воду на самое дальнее поле, до того еще, как он забросил ту часть пашни; как он, бывало, брал у нее из рук кувшин и прикладывал его к губам, и тогда Элен, милой маленькой Элен, стоявшей среди пыльных стеблей кукурузы, начинало казаться, будто вода вливается в ее всемогущего отца и оживляет его, словно это не воду принесла она ему, а свою сокровенную кровь. И он выпячивал грудь, и его обожженные солнцем руки, высовывающиеся из закатанных рукавов, поигрывали мускулами, а глаза, которые больше не заливал пот, теперь уже не смотрели устало… Видение обрадовало ее, по и смутило: что было общего у того человека с тем, что сидит рядом с ней? Она посмотрела на отца внимательно и увидела, что нос у него странно побелел и весь испещрен тончайшими красными жилками, будто прочерченными булавкой; отметила, что волосы поредели и плохо подстрижены, они топорщились надо лбом, как будто он в нетерпении слишком часто заглаживал их назад, пропуская сквозь пальцы. Когда Эдди, старший из братьев, который давно уехал от них невесть куда, пихнул однажды отца в грудь с такой силой, что тот повалился на обеденный стол, удивление и бледность точно так же залили отцовское лицо, и бледнеть оно начало с кончика носа.
— Я думала, что, может… что, если б мы сейчас приехали домой, я б маме с ужином помогла, — сказала Элен. Она тронула отца за плечо, словно желая разбудить его. — Вон какая жара. Она б, наверно, рада была.
— Она ж не знает, что ты едешь.
— Да я… я ведь все равно могла б помочь. — Она попыталась улыбнуться, выискивая в его лице тень чего-то: он и в прошлом часто бывал суров, но если она достаточно долго не отставала от него, то все равно не выдерживал в конце концов и улыбался. — А разве мама не слышала, как ты по телефону разговаривал? Разве ее не было дома?
— Была. Она была дома.
— Ну так значит…
— Я ей сказал, что ты просто так позвонила. Ничего не сказал про твой приезд.
От жары у Элен в глазах все плыло. Отец открыл дверцу со своей стороны.
— Давай выйдем на минутку. Сойдем к реке, — сказал он.
Элен соскользнула с сиденья и вышла. Земля под ногами, казалось, утратила прочность. Отец шел и что-то говорил на ходу, и ей пришлось догонять его бегом. Он сказал:
— Мы приехали сюда семнадцать лет назад. Вас тогда шестеро было; да ты не помнишь. А потом Артур помер. И родителей матери ты не помнишь, и дом их, этот проклятый, хреновый дом, и как я работал на деда у них в лавке. Ты что, помнишь, как домой надо было через лавку ходить? Пол в грязных опилках, и старухи приходят за колбасой, от которой с души воротит, и за свиными ножками, и за коровьими мозгами или требухой и не знаю уж, что еще люди в их квартале жрали. Я б мог до конца дней блевать и все равно б не выблевался дочиста. Ты тогда только родилась. И родители твоей матери с нами хуже, чем со скотиной, обращались. Уж я-то точно был для них скотом. А когда они померли, дом пошел кому-то другому, кто-то другой его получил, и тогда мы решили, что все к лучшему и что мы поедем сюда и начнем жизнь заново. Ты этого не помнишь и ничего об этом не знаешь.