Вот это отчаяние одно, по своему ужасу и безвыходности — могло бы быть достойною задачею художника! Образцом этого отчаяния и должна бы закончиться картина! Пусть он погибает! Он так гордо и мудро шел навстречу вечности, не верил вечной силе и наказан: что же нам, православным, спасать его! Если же всепрощающее божество и спасет, простит его — то это может совершиться такими путями и способами, о каких нам, земным мудрецам и поэтам, и не грезится! Может быть, в небесном милосердии найдут место и Каин, и Иуда, и другие.
А у нас, между людьми, как-то легко укладываются понятия
о спасении таких героев, как Манфред, дон-Жуан и подобные им. Один умствовал, концентрировал в себе весь сок земной мудрости, плевал в небо и знать ничего не хотел, не признавая никакой другой силы и мудрости, кроме своей, то есть, пожалуй, общечеловеческой — и думал, что он — бог. Другой беспутствовал всю жизнь, теша свою извращённую фантазию и угождая плотским похотям, — потом бац! Один под конец жизни немного помолится, попостится, а другой, умерев, начнет каяться — и, смотришь, с неба явится какой-нибудь ангел, часто дама (и в «Возрожденном Манфреде» тоже Астарта) — и Окаянный Отверженный уже прощен, возносится к небу, сам Бог говорит с ним милостиво и т. д.! Дешево же достается этим господам так называемое спасение и всепрощение!
За что же другим так трудно достигать его? Где же вечное Правосудие? Бог вечно милосерд, это правда, но не слепо, иначе бы Он был пристрастен!
Притом же «Возрожденный Манфред» и в небо, в вечность, стремится через даму и ради нее и там надеется, после земного безверия, блаженствовать с нею и через нее, все-таки презирая мир. Но ведь он мудрец, должен знать, что в земной любви женщине, даже так называемой возвышенной любви, глубоко скрыты и замаскированы чувственные радости. Зачем же искать продолжения этого в небе, где не «женятся, не посягают» и где, по словам Евангелия, живут как Ангелы. Она, хотя возражает ему, что надо любить не ее одну, а все живущее, однако же уверяет потом, что она будет с ним вдвоем неразлучна. Эгоисты оба!»
В этом отзыве Гончаров предстает как богословски подготовленный, догматически мыслящий христианин, знакомый с учением церкви не только в общих чертах, но и по учению Святых Отцов. Романист говорит о том, что примирение человека с Богом не сводится к тому, что человек «немного помолится, попостится». Гончаров как бы напоминает великому князю, что в основе такого примирения и прощения грехов лежит покаяние, которое выражается не столько в словах раскаяния или даже молитве, посте, но в серьезном, драматическом для человека исправлении своей жизни. Гончаров никогда не ссылался на Святых Отцов, никогда не обнаруживал перед кем-нибудь свою начитанность в богословской литературе, но, несомненно, был знаком с писаниями Святых Отцов, что так ярко обнаружилось в данном случае.
Нет сомнения, что подобные замечания помогали великому князю не только как поэту… Очевидно, что не только литература связывала автора «Обломова» и Константина Константиновича. Оттого-то такой симпатией к стареющему писателю дышат письма великого князя: «Я боюсь, что мне никогда не удастся убедить Вас, что каждая строка из-под Вашего пера, не говоря уже про личные посещения, приносят и жене и мне только самое большое удовольствие и неподдельную радость. Никакие сильные мира сего не могут помешать нам встречать Вас всегда и неизменно с распростертыми объятиями, как милого и дорогого человека». Суть отношений великого князя и Гончарова выражена в стихотворении Константина Константиновича под названием «И. А. Гончарову»:
Стареющему Гончарову трудно было в переписке с K.P. Ведь нужно было, с одной стороны, удержаться от лести, а с другой — не обидеть царственную особу. Стараясь свернуть переписку, в письме от 14 октября 1888 года он наконец скажет: «Быть только приятным и льстивым я по натуре своей тоже не могу, между прочим и потому, что этим еще больше можно повредить молодому таланту».