Выбрать главу

Университетские впечатления юноши, закрепленные на бумаге стареющим уже писателем, нисколько не поблекли от времени, не исказились за давностью лет. В этом можно убедиться при параллельном прочтении гончаровского очерка и мемуарных заметок еще одного универcитетского студента 30-х годов — Сергея Соловьева (сына того самого училищного священника Михаила Соловьева, который в коммерческом преподавал Ивану Гончарову вероучение).

Будущий историк поступил в университет восемью годами позже будущего писателя. Но состав профессуры сохранялся при нем почти тот же (за исключением Надеждина, который был сослан после скандала с чаадаевским памфлетом, опубликованным в «Телескопе»).

Так, о Каченовском Соловьев, в частности, пишет: «Любопытно было видеть этого маленького старичка на кафедре: обыкновенно читал он медленно, однообразно, утомительно: но как скоро явится возможность подвергнуть сомнению какой-нибудь памятник письменности славян или какое-нибудь известие — старичок вдруг оживится, и засверкают карие глаза под седыми бровями…»

Совпадает с гончаровским и мнение Соловьева о профессоре Давыдове — честолюбив, завистлив, лицедей: «Целый год переливал из пустого в порожнее; все лекции состояли из набора слов для выражения известного и переизвестного уже; студенты… курсу Давыдова дали название: «Ничто о ничем, или теория красноречия».

Во многом сходное впечатление произвел на обоих студентов и Погодин. Но вот о Степане Шевыреве мнения оказались почти диаметрально противоположными. «Шевырев богатое содержание умел превратить в ничто, — пишет о нем автор «Истории России», — изложение богатых материалов умел сделать нестерпимым для слушателей фразерством».

Тут одно из двух: или Шевырев как лектор и как личность в промежутке между началом и концом 30-х годов сильно деградировал, или художественное впечатление о нем будущего писателя оказалось все же более объективным, чем профессиональное мнение будущего историка и лектора. В основном же заметки С. Соловьева об университетских преподавателях — богатый биографический фон для студенческих лет Гончарова.

Кстати, сходной в мемуарах обоих оказалась и характеристика попечителя Голохвастова, с появлением которого однокурсники Ивана Гончарова вдруг почувствовали, что начальство начальству все-таки рознь и что безмятежный быт «республики», оказывается, достаточно зыбок.

Приход Голохвастова действительно знаменовал перемену верховного отношения к университетским порядкам. Очерк «В университете» этой перемены касается лишь в общих чертах. Уже с первого курса студенты быстро разделялись на небольшие компании, кружки и группы. В таком обособлении многое подсказывалось личными симпатиями, авторитетом вожаков, вокруг которых сплачивались единомышленники. Ничего не сообщая о кружке, в который входил он сам, Гончаров выделяет среди других компаний однокурсников группу, состоявшую из Станкевича, Константина Аксакова, Строева и Бодянского. Но ни с одним из них знаком он не был. Не успел познакомиться и с Лермонтовым, который после первого курса оставил университет и уехал в Петербург. Эти подробности помогают представить степень отъединенности студенческих компаний. Сравнительно с группами Станкевича или Герцена, студента физико-математического отделения, кружок, в который входил Гончаров, видимо, представлял собой полюс аполитичности, полной сосредоточенности на одних лишь литературных интересах.

Появление нового попечителя Голохвастова было поэтому для Ивана Гончарова событием гораздо менее ясным, чем для иных его сверстников, которых уже в те годы волновали социальные вопросы.

Иногда в комментариях к очерку «В университете» можно прочитать, что Гончаров вообще чрезмерно идеализирует университетскую обстановку начала 30-х годов. Действительно, если читать его очерк параллельно с главами «Былого и дум», где, к примеру, подробно описана «Маловская история» или другие претендующие на «политику» студенческие выходки тех лет, разница в тоне двух мемуаристов окажется весьма заметной. Но «политика» тогда, конечно же, еще не становилась общестуденческим достоянием. И об этом в первую очередь свидетельствует то, что Гончаров ничего не ведал о тайнах соседних кружков. Видимо, свободу выбирать себе кружок, увлечения, «программу», независимую от интересов иных групп, и имел он в виду, говоря о «республиканских» порядках в университете. Что подобный эпитет не был следствием идеализации, подтверждает и автор «Былого и дум» (кстати, именовавший кружок своих друзей «Запорожской сечью»): «До 1849 года устройство наших университетов было чисто демократическое».