Действительно, чем не портрет Петра Адуева? Может быть, лишь две-три детали из романтического лексикона молодого Пушкина не совсем подходят («злобный гений», «чудный взгляд»), все же остальное — прямо по адресу. Осмеяние «возвышенных чувств», развенчание «любви», насмешливое отношение к «вдохновению», вообще ко всему «прекрасному», «хладный яд» скептицизма и рационализма, постоянная насмешливость, враждебность к любому проявлению «надежды» и «мечты» — вот арсенал демонических средств, которые, как мы уже имели возможность убедиться, оказываются вполне по плечу добропорядочному и респектабельному столичному льву Петру Адуеву.
Ссылка Адуева-младшего на пушкинский текст решительно включает содержание «Демона» в атмосферу житейских и идейных конфликтов романа. Гончаров сознательно проецирует ситуацию искушения на главные события «Обыкновенной истории», сознательно добавляет к уже имеющимся в романе мифологическим образам и мотивам еще один, чрезвычайно емкий. Теперь намного яснее становится смысл уподобления благодатных Грачей раю и сравнение Петербурга с «омутом». Мифологическая подоплека романа разворачивается на наших глазах в целую картину типичного, так сказать, «классического» искушения. Вполне возможно, что Гончарову была известна пушкинская реплика, уточняющая содержание «Демона» и опубликованная в «Сыне Отечества» за 1825 год: «автор хотел представить развратителя, искушающего неопытную юность…» Хотя другой набросок поэта о «Демоне», написанный также в 1825 году, но опубликованный лишь полвека спустя, Гончарову во время работы над романом вряд ли был известен, конфликт своего повествования он осмысляет именно в духе пушкинских характеристик. В этом отрывке Пушкин определяет юность как «лучшее время жизни», а искусителя, ссылаясь на высказывания Гёте, — как «вечного врага человечества». «Сей дух отрицания или сомнения» избирает себе в жертву сердце, «еще не охлажденное опытом».
Конечно, гончаровский Петр Адуев, будучи персонажем реалистического произведения, не поддается полному отождествлению с пушкинским Демоном или гётевским Мефистофелем, изображенными в плане сверхреальном. В самохарактеристике дядюшки — «ни демон, ни ангел, а такой же человек, как и все» — есть, как говорится, сермяжная правда. И все же он далеко не «такой же человек, как и все». Уже потому хотя бы, что, по собственному признанию, «верит в добро и вместе в зло, в прекрасное и прескверное». Но ведь «верить в зло» — значит исповедовать зло, быть его агентом. Функция искусителя, то есть лица, прекрасно знающего ресурсы зла и умеющего при случае ими пользоваться, в Петре Адуеве просматривается невооруженным глазом.
Эта функция в романе останется, если даже представить, что мифологическое обоснование напрочь исключено из его текста. Уберется лишь демонический ореол, окружающий фигуру дяди, утратится некоторая «идейность» его акций. Но соблазнитель останется соблазнителем и в сугубо бытовой, внемифологической обстановке.
Тургеневский Базаров мог бы позавидовать той «научной» образности, с помощью которой Петр Адуев объясняет племяннику суть любви как действие электричества: «Влюбленные — все равно что две лейденские банки: оба сильно заряжены; поцелуями электричество разрешается, и когда разрешится совсем — прости любовь, следует охлаждение…»
Но Петр Адуев осознает свой приоритет искусителя и, так сказать, в метафизическом смысле. Недаром и говорит со знанием дела: «с Адама и Евы одна и та же история у всех, с маленькими вариантами».