Выбрать главу

«Фельдъегерь внезапно извлек меня из моего непроизвольного уединения, привезя по почте в Москву, прямо в кремль, и всего в пыли ввел в кабинет императора, который сказал мне: «А, здравствуй, Пушкин, доволен ли, что возвращен?» Я отвечал, как следовало в подобном случае. Император долго беседовал со мной и спросил меня: «Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декабря?» — «Неизбежно, государь; все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю Небо за то». — «Ты довольно шалил, — возразил император, — надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки вперед у нас не будет…» (рассказано Пушкиным).

«Что бы вы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?» — спросил я между прочим. — «Был бы в рядах мятежников, — отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мысли и дает ли мне он слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным. И что же? Вслед за тем он без моего позволения и ведома уехал на Кавказ!» (рассказано государем Николаем I).

Эта историческая встреча нового императора и поэта произошла 8 сентября и положила начало их личным многолетним отношениям и взаимной симпатии. Государь же после той встречи сказал приближенным, что «разговаривал с умнейшим человеком России». Следствием встречи была монаршая милость, выраженная в официальном письме А. Х. Бенкендорфа от 30 сентября 1826 года:

«Милостивый государь Александр Сергеевич!

Я ожидал прихода вашего, чтоб объявить высочайшую волю по просьбе вашей, но, отправляясь теперь в С. Петербург и не надеясь видеть здесь, честь имею уведомить, что Государь император не только не запрещает приезда вам в столицу, но предоставляет совершенно на вашу волю с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения чрез письмо.

Его величество совершенно остается уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы вашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше. В сей уверенности Его императорскому величеству благоугодно, чтобы вы занялись предметом о воспитании юношества. Вы можете употребить весь досуг, вам предоставляется совершенная и полная свобода, когда и как представить ваши мысли и соображения; и предмет сей должен представить тем обширнейший круг, что на опыте видели совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания.

Сочинений ваших никто рассматривать не будет, на них нет никакой цензуры: Государь император сам будет и первым ценителем произведений ваших, и цензором.

Объявляя вам сию монаршую волю, честь имею присовокупить, что как сочинения ваши, так и письма можете для предоставления Его величеству доставлять ко мне; но впрочем от вас зависит и прямо адресовать на высочайшее имя.

Примите при сем уверение в истинном почтении и преданности, с которым имею честь быть ваш покорный слуга А. Бенкендорф».

Друзья поздравляли Пушкина, радовались счастливой перемене его судьбы. Москва ликовала по случаю коронации Николая I. Недавний отшельник Пушкин не в силах справиться с нахлынувшим на него потоком новых, живительных впечатлений. Жизнь его превратилась в нескончаемый триумфальный праздник. Мицкевич сравнивал его с Шекспиром, другие друзья даже не знали, с кем его сравнивать и провозгласили его несравненным…

Именно на гребне этой славы в 1826 году Пушкин, пробыв полтора месяца в Москве, успел влюбиться в С. Ф. Пушкину и сделать ей предложение. Переменилась его судьба, эту перемену хотелось закрепить, создав свой дом. Он пытается убедить самого себя, что его чувство к Софии серьезно, и изливает его в письме к другу: «.. Но раз уж я застрял в псковском трактире, вместо того, чтобы быть у ног Софи, — поболтаем, т. е. поразмыслим.

Мне 27 лет, дорогой друг. Пора жить, т. е. познать счастье. Ты говоришь мне, что оно не может быть вечным: хороша новость! Не личное мое счастье заботит меня, могу ли я возле нее не быть счастливейшим из людей, — но я содрогаюсь при мысли о судьбе, которая, может быть, ее ожидает — содрогаюсь при мысли, что не могу сделать ее счастливой, как мне хотелось бы. Жизнь моя, доселе такая кочующая, такая бурная, характер мой — неровный, ревнивый, подозрительный, резкий и слабый одновременно — вот что иногда наводит меня на тягостные раздумья. — Следует ли мне связать с судьбой столь печальной, с таким несчастным характером — судьбу существа такого нежного, такого прекрасного?.. Бог мой, как она хороша! И как смешно было мое поведение с ней! Дорогой друг, постарайся изгладить дурное впечатление, которое оно могло на нее произвести, — скажи ей, что я благоразумнее, чем выгляжу, а доказательство тому — что тебе в голову придет… Если она находит, что Панин прав, она должна считать, что я сумасшедший, не правда ли? — объясни же ей, что прав я, что, увидав ее хоть раз, уже нельзя колебаться, что у меня не может быть притязаний увлечь ее, что я, следовательно, прекрасно сделал, пойдя прямо к развязке, что, раз полюбив ее, невозможно любить ее еще больше, как невозможно с течением времени найти ее еще более прекрасной, потому что прекрасней невозможно…»