Пешка неожиданно умолкает, злость в его глазах гаснет, сменяясь страхом. Он облизывает пересохшие губы, пытается усмехнуться, словно таким путем может перечеркнуть сказанное, замазать опустошительную энергию, на которой я, наконец, его поймал.
— Трудно мне, гражданин следователь, жаль самого себя. Сейчас, когда мне снится какой-нибудь глупый сон, я сразу от него открещиваюсь…
Пешка жадно тянется к сигаретам, но я его останавливаю: боюсь, что если дам ему время, он возьмет себя в руки и снова меня обманет, окунув в свое страдание, которое и в самом деле было искренним.
— Когда вы встретились с Бабаколевым?
— Где-то в начале августа.
— Что вы ему предложили?
— Вместе отомстить, гражданин Евтимов… я попросил его поймать Фани в темном переулке, и там мы ее малость поприжмем и потребуем назад мои денежки.
— Мне кажется это наивным… Фани, очевидно, смелая женщина. Она знала, что вы бывший заключенный, человек опасный, и все равно ловко обвела вас вокруг пальца.
— Да, это верно, гражданин следователь, грех отрицать… Потому-то я и обратился к Христо, чтоб самому не марать рук. Конечно, деньги мои, но если бы что-нибудь случилось, если б вмешалась армия, лучше, ежели застукают другого.
Цинизм Пешки меня не ужасает: он — частица его морали, так же как трусость Панайотова — часть его изувеченной честности. Меня бесит другое — оба считали Христо не более, чем вещью, он был для них чем-то вроде кочерги, которой можно лезть в огонь.
— А как реагировал Бабаколев?
— Отказал мне, болван… сразу же отказал. «Сочувствую тебе, Пешка, но с женщинами я никогда не дрался, — заявил он мне. — Пошли выпьем по бокалу вина и катись потом отсюда!»
Вот уже второй день как я перечитываю показания Пешки и Панайотова, вновь прослушиваю магнитофонные записи, пытаясь уловить тончайшие модуляции голоса, словно произнесенные слова — сложная многоцветная картина. Стараюсь не упустить ни мимолетного признака волнения, ни случайно вырвавшегося вздоха, чтобы отсеять голые факты от их эмоциональной оболочки — радости или печали.
На улице теплынь, небо чистое, в открытое окно вливаются терпкие запахи весны — оттаявшей земли, пробуждающейся природы. В кабинете царит тишина, лишь капли из крана умывальника стучат, как метроном, отмеривая уходящее время; в пожелтевшем зеркале отражается сейф с разъяренным медным львом на дверце. Я должен сделать выбор между двумя неудачниками, а выбор — всегда страдание, потому что в нем заключено сознание того, что можно допустить ошибку. Когда человек стоит на перекрестке, весь мир его, ему подвластны все возможности, но когда он двинется но одной из дорог, он уже только там, куда она его ведет; избежав сложности, он взвалил на себя решение, которое необратимо. Выбрав на перекрестке одно направление, мы, по сути, уже достигли конца, движение вперед — не более чем перемещение.
Мне ужасно хочется, чтобы убийцей Бабаколева оказался кто-то третий, но я хорошо понимаю, что эта доброта во мне всего лишь иллюзия. После всего, что произошло со мной в последнее время, после испытанных мной колебаний, которые я определил как необъяснимое и именно поэтому мучительное чувство вины, после катастрофического разговора с Марией у меня нет выхода! Я перечитал раздел книги о собаках, относящийся к моей аристократической породе, и вновь убедился в том, что гончая не испытывает ненависти к животному, которое преследует, просто она подчиняется своему внутреннему убеждению, что в поимке этого животного — смысл ее жизни. Она быстра, смела, по-своему благородна, привязывается к человеку… способна страдать из-за него. Однако в книге ничего не было сказано о качествах и нраве старой и разочарованной Гончей! Я в безвыходном положении: прежде чем сбросить цепь, к которой я был привязан всю жизнь, мне нужно было принести последнюю жертву на алтарь справедливости. Я должен был восстановить истину, трагедия Бабаколева уже превратилась для меня в личную судьбу… я поставил на карту не свою профессиональную честь, а сам смысл моего будущего существования.
Красным карандашом я разделил лежавший передо мной чистый лист бумаги на две равные половины. Каждую я заполнил разрозненными словами — кривые крупные буквы словно пляшут у меня перед глазами. Под фамилией «Панайотов» я написал: эмоциональный инвалид, раб и властелин порядка, технократ, опасно труслив. Под прозвищем «Пешка» вывел слова: совершенная опытность преступника, подвержен навязчивым чувствам и мыслям, развитый комплекс бедности, отвращение и ненависть к чужой доброте. Глядя на эти определения духовного цинизма, пытаюсь рассуждать беспристрастно, с доверием и симпатией к каждому из носителей всех этих качеств. У обоих было тяжелое детство, один преуспел ценой подчинения и вскормил в себе чувство постоянной беспричинной вины, другой принял свою долю подонка общества, сидел в тюрьме, но взамен взрастил в себе сознание абсолютной невиновности. Не могу решить — знаю чересчур много, наверное, все, но у меня нет доказательств.