— Полковник Евтимов, — представился я, впервые скрыв, что я пенсионер.
— Проходите, пожалуйста, товарищ Евтимов, но директора сейчас нет, он на совещании. Справка у меня… я могла бы продиктовать вам ее по телефону.
Мне было известно, что я могу получить интересующие меня сведения по телефону, но когда состаришься, становишься фаталистом.
— Благодарю вас, — произнес я медовым голосом и, взяв у секретарши протянутые мне листки, уселся без разрешения в антикварное кресло.
Пальцы моих рук предательски дрожали, но принимать четвертую таблетку было уже слишком. У Евгения Панайотова было на книжке восемь тысяч триста левов, в октябре он снял тысячу, что меня не удивило: я помнил, что жена его уехала тогда в Брюссель к «детям». Я набрал полную грудь воздуха… Христо Бабаколев заработал в тюрьме семь тысяч двести восемьдесят левов, двадцать второго января (в день убийства!) он снял с книжки четыре тысячи пятьсот левов. От волнения мне стало плохо, огромным усилием воли я взял себя в руки: в глазах девушки полковник не должен был выглядеть столь жалко. До августа прошлого года на книжке Петра Илиева лежало пять тысяч восемьсот левов. После того, как он дал Фани четыре тысячи пятьсот левов, у него осталось тысяча триста левов, но двадцать третьего января он внес в сберкассу странную сумму — четыре тысячи четыреста восемьдесят левов. Чтобы не получить инфаркта, я быстро встал и, перегнувшись через стол, расцеловал изумленную девушку.
— В милиции так поступать не принято, — сказал я извиняющимся тоном, — но старость немощна и искренна. Если бы вы не были на работе, я бы угостил вас стаканчиком виски!..
— Вы в самом деле полковник Евтимов? — спросила, испуганно улыбаясь, секретарша.
Теперь мне оставалось сделать последний шаг — сесть в свой разбитый «запорожец» и поехать на улицу Евлоги Георгиева, дом восемнадцать.
«Сегодня первое апреля, — рассеянно думаю я, — день обманов… сегодня каждый имеет право соврать, но я знаю правду!» Я выждал три дня, чтобы подготовиться, подавить в себе стариковскую сентиментальность, вытравить из своей души даже тень сострадания, возвратить себе беспристрастие Гончей, стоящей на краю широкого поля и обладающей единственно свободой преследовать и ловить. Всю ночь я проспал глубоким сном, мне снилось, что я мертв, а это хорошая примета — я помню еще от матери, что видеть во сне собственное небытие — к удаче. Я плотно, как Пешка, позавтракал, чисто выбрился и надел светлый костюм, внушив себе, что сегодня праздник.
Я взял в буфете два двойных кофе, они стоят на стеле, остывая, но я не спешу: я решил досчитать до тысячи, но пока досчитал только до восьмисот пятидесяти четырех. Просто мы с Пешкой молчим три или пять минут, он угодливо улыбается, пытается со мной заговорить, словно ненароком замечает, что весна — его любимое время года, намекая тем самым на то, что пора кончать, пора признать его полную невиновность и отпустить его на все четыре стороны в сияющий апрель. Подтянув на коленях брюки, словно боясь помять несуществующую складку, он удобно устраивается в кресле и закуривает.
— Знаете анекдот о шампуне, гражданин следователь? — старается он меня развеселить. — Один кретин вошел в магазин и спрашивает продавщицу: «Есть у вас шампунь?» «Только яичный», — отвечает она. «Ну ладно, дайте мне один, хотя, по правде, я собирался помыться целиком!»
Девятьсот восемьдесят шесть, девятьсот восемьдесят семь… Пешка инстинктивно понимает, что сегодня мы не будем обмениваться шуточками, что наша взаимная любовь пришла к концу и именно поэтому сейчас мы как бы одно целое. Он чувствует, что мы уже не можем друг без друга, что наконец будем по-настоящему вместе, прежде чем расстаться. Столешница моего стола пуста, мне больше ничего не нужно, кроме Пешки, а он здесь, передо мной. Я не испытываю волнения, я полностью беспристрастен, как ползучее растение, в душе у меня холодно и пусто. Тысяча… — мысленно произношу я и включаю магнитофон.
— Два месяца, Илиев, я терпеливо вас слушал, — начинаю официальным тоном. — Сейчас буду говорить я, потому что должен сказать вам что-то важное… последнее, относящееся к нам обоим и особенно к Христо Бабаколеву.
— Ну, конечно, гражданин следователь, — соглашается Пешка, лицо его застыло, в глазах скрытая ирония и подхалимство.
— Вы измучили меня, Илиев, довели до ручки… но и за это я вам благодарен. Мне было известно, что вы профессионал, что вы прошли высшую школу в детской колонии и в тюрьме, я предполагал, что вы ловки и хитры, восхищался вашей невероятной памятью, вашим умением прекрасно, даже красиво рассказывать, но помимо всего этого вы оказались и умны… намного умнее, чем я мог предположить. Примите этот комплимент, хотя он вам и не пригодится…