Беспорядок, который Симеон вносил своим присутствием, казался забавным и милым. Он появлялся в гостиной и переворачивал все вверх дном. Когда он усаживался за кухонный стол, строй накрахмаленных салфеток и расставленных приборов распадался. Застав нас в привычном молчании, он обрушивал поток восторженных слов, отчего мы вздрагивали. Он действительно был очарователен, приветлив, но в его очаровании таилась агрессивность, я бы даже сказал — враждебная искренность. Наверное, так же как Искренов, он мечтал о свободе, но о свободе жестокой, которая унижает людей и делает их подвластными его сиюминутному настроению. Своей бьющей через край энергией Симеон напоминал сосуд, из которого все время выплескивается его содержимое.
Вера заботилась о нем как о ребенке, холила, хотела знать все его привычки, но он постоянно менялся. Она свято верила в то, что он незаурядная личность, благоговела перед его талантом и ненавидела его, потому что подлинный талант, подобно природной стихии, таит в себе разрушительную, могущественную силу. Вера хотела, чтобы он оставался самим собой, но чтобы и принадлежал ей, как будто человек может быть одновременно одет в официальный костюм и в домашний халат. Она боготворила Симеона и ненавидела его, защищала его и постоянно нам жаловалась, возвеличивала и пыталась принизить, называла «умницей» и «пьянью», покупала ему алкоголь и не давала пить, выливая в мойку последний бокал, который был ему нужен больше всего.
Мария не скрывала своей неприязни к Симеону. А мне он нравился. Этот тридцатипятилетний шалопай поражал меня, он всегда казался необыкновенным, искренне счастливым или несчастным, для него не существовало запрета, который я, бедный чиновник, обратил в культ. Симеон преодолел барьер, который я на протяжении всей жизни возводил с упорством каменщика, забывшего о смысле и предназначении своего дела. Неужели я, патетичный сухарь, почти бесчувственный и утвердившийся в представлении окружающих как моральный инвалид, был нравственным? Симеон имел свою непонятную, загадочную мораль, меня же отождествляли с необходимой моралью, и я был правилом, в то время как он — исключением. «И Вера тоже верит, что несчастна со мной, — пробормотал он в то хмурое мартовское утро, — вот почему я ей не могу простить и никогда не прощу!»
Сжавшись в клубок, Вера походила на удивительно хрупкое и уязвимое существо. Переживания делали ее ребенком. Я чувствовал, как меня переполняет нежность, я просто задыхался от этой нежности. Если бы я мог хоть как-то облегчить страдания Веры, если бы я мог заменить отца ее дочери! Вера — красавица, чистая, влюбленная, юная и по-настоящему преданная… и все равно я не испытывал ненависти к Симеону.
Тишина в гостиной казалась невыносимой, здесь стоял стойкий запах нафталина, чего-то преходящего и насильно удерживаемого. Сквозь плотно задернутые шторы просачивался сумеречный свет. Застыв в полумраке, Мария разглядывала протянутые, как руки, ветки филодендрона, которые словно молили о человеческой ласке. Это был наш дом, и его ожидала разруха. Все, что годами нас защищало, — эта мебель, дремлющие предметы — рухнуло. Я только сейчас обратил внимание на убожество обстановки: книжный шкаф был старомодный, а овальный стол и стулья — неуклюжие, домотканые ковры утратили былую яркость, серость стен угнетала. Мы с Марией упустили время, не сумели устроить свой быт; но эта вялая и немного тягостная атмосфера была на руку Вере и служила немым укором Симеону. «Мы люди простые и порядочные, — кричало все вокруг, — мы лишены воображения, не позволяли себе быть претенциозными, зато нам свойственна душевная красота и скромность!»
У меня разболелась голова, давила язва, словно я проглотил крупный голыш. Я покрылся потом, казался себе беспомощным, старым и жалким, потому что у меня не хватало сил защитить свою дочь и ее дочь, поддержать в жене ее материнские чувства, спасти от распада нашу семью. Я презирал себя, стыдился, и мне было страшно! Я — Гончая! — оказался на поверку обыкновенным псом, тощей и вечно голодной дворнягой, которая жила в будке, в этом жалком благоденствии, пока судьба не вышвырнула ее на улицу.
Вера обернулась, она сжимала в руке мокрый платок, ее лицо было пепельного цвета, а глаза казались темно-серыми, огромными.