Оэлун никто ничем не обременял. Хоахчин и ее братишка Хо, тихий мальчонка, смешно выговаривающий монгольские слова, исполняли любое желание. На людях они держались с ней рабски предупредительно, но стоило остаться одним – оба преображались. Хоахчин без умолку болтала, смеялась, гримасничала. Хо, слушая сестру, чуть улыбался. Он был большим любителем делать разные безделушки. То вырежет телегу, точь-в-точь как настоящую, только маленькую, умещается на ладони, то такую же юрту, то сплетет из ивовых прутьев красивую коробку. И все, что бы ни сделал, дарит Оэлун.
Без них Оэлун зачахла бы от одиночества. К ней почти никто не заходил. Все были вежливы, почтительны, но ее юрту обходили стороной. Лишь брат Есугея Даритай-отчигин (как младший в семье, он остался охранять стада и юрты) время от времени заходил к ней, спрашивал, не нужно ли чего, и принимался рассуждать о делах племени. Как поняла из его слов Оэлун, тайчиуты объединяли вокруг себя много других племен. У каждого племени свои нойоны, но всеми ими правит хан. Сейчас место Амбахай-хана занял Хутула.
– А ты знаешь, кто такой Хутула? – Даритай-отчигин лучил у глаз морщинки. – Тебе посчастливилось. Наш род, род Кият-Борджигинов, из всех потомков праматери Алан-гоа самый прославленный. Кто был избран на курилтае первым ханом? Наш дед Хабул. Кто правит нами сейчас? Брат нашего отца Хутула. Кто будет править после него? Может быть, кто-то из сыновей Хутулы, а может быть, кто-то из нас, сыновей Бартана. – Даритай-отчигин горделиво расправлял узкие плечи.
Он приходил в юрту Оэлун, будто хозяин, зло и визгливо кричал на Хоахчин, за самую малую провинность стегал плетью Хо. Устав от криков и рассуждений о своем прославленном роде, он умолкал и посматривал на Оэлун так, что у нее вспыхивало лицо, ей хотелось плотнее запахнуть полы халата.
Весь он, маленький, худотелый, с тонкими, женскими ручками, с масленым блеском в щелочках хитрых глаз, был ненавистен Оэлун, но она молча терпела его. Однажды терпение кончилось.
Как-то Даритай-отчигин по своему обычаю стал рассуждать о делах своего рода.
– Все заботы на мне. Братья воюют, наводят на свои имена золотой блеск славы, а я тружусь с утра до ночи, подгоняя ленивых харачу. Какая мне в этом радость? А если братьев убьют, тогда уж и вовсе все на меня ляжет. Твой Есугей, как безумный, лезет в самое горячее место…
Оэлун не то чтобы забыла обещание Есугея – в случае его смерти будет отпущена домой, – она почему-то ни разу не подумала, что он может быть убит. Но сейчас, слушая Отчигина, вдруг представила себе, что Есугей мертв… Она сразу покинет эту юрту, этих людей. Вот только Хоахчин и Хо будет жалко. А может быть, слуг отдадут ей?
– Тебе что-нибудь говорил Есугей обо мне, когда уезжал? – спросила она Отчигина.
– А что он должен был говорить? – прижмурился Даритай-отчигин.
– Ну, если он… Если его убьют, то…
– Что тут говорить! – перебил ее Даритай-отчигин. – Обычая не знаешь?
Его убьют – остаюсь я. Ты будешь моей женой.
– Но я не жена Есугея! Почему я должна перейти к тебе?
– Не жена, так невеста.
– И не невеста!
– Будь ты хоть его собакой, это все равно.
Такого Оэлун не ожидала, вспыхнула:
– Ты врешь, что он тебе ничего не говорил! Врешь, маленький и зловредный хорек!
– Что ты сказала? Что ты сказала? – Даритай-отчигин побелел, его глаза-щелки открылись, и Оэлун впервые разглядела, что они серые с зеленью, как у Есугея.
– Я тебе еще и не то скажу!
– А это видела? – Даритай-отчигин поднял плеть. – Я тебя сейчас научу почтительности! Ты у меня навек запомнишь!..
Оэлун выхватила из очага горящую головню, пошла навстречу ему.
– Уходи отсюда, пока не выжгла твои белые глаза!
Даритай-отчигин попятился, задом вывалился из юрты, Оэлун вслед ему бросила головню.
Немного погодя пришла Хоахчин. Она все слышала, видела позорно отступающего Даритай-отчигина, ее распирало от смеха, она пыталась сдержаться, но это ей не удалось. Зажала рот руками, перегнулась пополам, затряслась, всхлипывая.
Оэлун какое-то время смотрела на нее сердито, потом тоже засмеялась.
Впервые за все время, как попала сюда, ей стало весело, вспышка гнева свежим ветром омыла душу.
Перестав смеяться, Хоахчин быстрым испуганным шепотом спросила:
– Что теперь будет? Ой-е, пропала твоя голова!
– Ничего со мной не будет! Не боюсь я их.
Хоахчин с восхищением смотрела на нее, и качала головой.
– Красивая фуджин, о-о, какая красивая! Я так тебя люблю! – И тут же улыбнулась. – А он-то, он-то… Задом, задом… Ой-е! Ой-е!
И снова покатилась со смеху.
В дверь просунулась недоумевающая рожица Хо.
– Иди отсюда! – прогнала его Хоахчин.
Оэлун поправила в очаге дрова, присела перед огнем. У нее на родине дров нет, там жгут сухой навоз – аргал. Он горит ровным, спокойным пламенем. Огонь в очаге не буйствует, как здесь. Все здесь иное, даже огонь.
– Хоахчин, если я выберусь отсюда, ты поедешь со мной?
– Нет, фуджин, тебе не выбраться отсюда, – вздохнула Хоахчин. – Я бы поехала…
– А тебе хочется домой, Хоахчин?
– Домой? – Она закрыла глаза. – Я не знаю, фуджин. Там мне жилось плохо. Ой-е, как плохо! Но там отец. Он уже старик. Он так надеялся на меня и на нашего Хо. Теперь у отца никого нет.
– Я буду молить небо, чтобы…
Оэлун не договорила. В курене возник шум, послышались крики, топот множества ног. Она выглянула из юрты. Люди бежали мимо, вверх по пологому склону сопки, возбужденно размахивали руками.
– Едут! Наши едут!
– Ну вот, – сказала она, – вот…
Примчался Хо, позвал:
– Пошли смотреть!
– Пошли, – сказала и Хоахчин.
Они поднялись на сопку. С ее круглой, поросшей степной полынью макушки видна была долина, прорезанная высохшей речушкой. По долине узкой лентой двигалось войско. Впереди конники, за ними закрытые и открытые повозки и повозки с неразборными юртами, за обозом снова конные. Пыль, поднятая множеством копыт и колес, густым облаком вползала на противоположный склон долины, там, на вершине склона, в лучах предзакатного солнца становилась розовой, и Оэлун казалось: вся долина охвачена пожаром. Тревожная теснота сдавила ее сердце.