Выбрать главу

Один из лекарей проснулся, встретился с его взглядом, вскочил. Он подозвал его к себе.

— Мне не нужны ваши лекарства. Уходите все.

Лекари, а за ними и шаманы оставили шатер.

Вскоре за тонким полотнищем загудели голоса, запылали огни. Воины обступили шатер. До него доносились обрывки говора:

— Хан покидает нас…

— Мы все погибнем без хана…

— О небо, смилуйся над нами!

Эти скорбные голоса отодвинули, скомкали его светлую печаль, он устыдился того, о чем только что думал. Чуть было не отвернулся от дела своей жизни. Он бы предал и себя, и свое войско, и то, что свершил, и то, что ему или другим надо свершить.

В шатер вошли Угэдэй, Чагадай, Тулуй, склонились над ним, пряча испуганные глаза. Угэдэй сказал:

— Отец, все войско стоит на коленях и молит небо даровать тебе здоровья. Мы надеемся…

Хан приподнял бессильную руку, призывая сына замолчать.

— Я ухожу… Похороните меня на горе Бурхан-Халдун…

Замолчал. Это была уступка своей слабости. Он хотел бы лежать на солнечном косогоре, под соснами, над долинами, где в дни детства и юности среди горестей, тревог и обид выпадали мгновения счастья, чистого, как капли росы. Пусть уступка… Но последняя.

— Праху моему не поклоняйтесь. Могилу на веки вечные скройте от глаз людей. Дух мой — в делах моих, в войске моем. Этому поклоняйтесь. Храните мои заветы. Ведите воинов в битвы, не останавливаясь, завоюйте все земли.

Моя душа будет с вами.

Голос его отвердел. Даже сил как будто прибавилось. С робкой надеждой подумал, что это, может быть, и не конец вовсе. Может быть, небо послало ему еще одно испытание, и он не сломился, не дал завладеть собою слабости и отчаянию.

— Отец, может быть, мы отправим тебя в степи? — спросил Тулуй. Заставим тангутов расчистить дорогу. Поедешь — не тряхнет, не колыхнет.

— Нет, я должен увидеть бурхана. Однако, если небо призовет меня раньше — молчите. Никто не должен знать, что я умер, пока не откроют ворота города. — Разговор утомил его, вновь перед глазами заколыхалась кроваво-красная туманная пелена. — Бурхана убейте.

— Но ты дал клятву… — напомнил Чагадай.

— Я дал клятву… бурхану. Без владений — он не бурхан. Я давал клятву человеку с одним именем, вы дайте ему другое имя… Убейте…

Последние слова договорил с трудом. Пелена перед глазами становилась плотнее, сквозь нее он плохо видел лица сыновей. Сознание меркло, и он напряг всю свою волю, чтобы удержать его. Но оно скользкой шелковинкой утекало куда-то все быстрее, быстрее…

…Хан был мертв. Но у шатра на карауле, как всегда, стояли кешиктены. На осеннем солнце лучились бронзовые с позолотой навершья тугов, овеянных славой, окропленных кровью многих народов. В шатре по утрам, как всегда, собирались на совет нойоны. Так продолжалось восемь дней. Лицо хана почернело, тело вздулось. Запах тления не могли заглушить ни благовонные мази, ни курения. Нойоны выходили на свежий воздух, бледные, с помутневшими глазами, густой дух смерти и тления следовал за ними.

Наконец ворота Чжунсина распахнулись. Воины вошли в город, и по улицам потекли ручьи крови. Воины приносили жертву духу своего повелителя.

Глава 18

Была зима. Над всей великой степью бушевали бураны, вздымая к небу снежную пыль, сотрясали стены юрт, сбивали дрожащую скотину в плотные кучи, валили путников с коней.

В юрте Тайчу-Кури кончилось топливо. К гаснущему очагу жались дети Судуя, грея ручонки на остывающих камнях. Их мать Уки лежала в постели, часто, с надрывом кашляла. Простудилась, бедная. Каймиш скребком очищала мездру овчины, время от времени согревая дыханием пальцы. Она, кажется, не замечала, что огонь в очаге гаснет. С тех пор как где-то погиб Судуй, Каймиш часто бывала такой — то ли задумчивой, то ли равнодушной ко всему.

Тайчу-Кури надел старую, с вытертой шерстью шубу, туго подпоясался арканом, взял кожаный мешок и отправился за аргалом. За порогом юрты снег хлестнул по лицу, ослепил, ветер завернул полы шубы, хлопнул ими, опрокинув Тайчу-Кури в сугроб, вырвал мешок из рук и поволок в степь.

Тайчу-Кури поднялся и, ругаясь, трусцой побежал догонять мешок. Ветер на мгновение стихал, мешок распластывался на снегу, Тайчу-Кури оставалось лишь взять его, но каждый раз мешок взвивался и птицей взлетал из-под рук.

Духи зла потешались над бедным человеком. Тайчу-Кури рассердился, обругал духов, и мешок удалось изловить. Изловил он его далеко от юрты, возвращаться пришлось против ветра. Белая мгла била по лицу, мотала из стороны в сторону. Напоследок он уже не мог идти, добрался до кучи аргала на четвереньках, без сил опустился возле него на мягкий сугроб. Годы уже не те, чтобы бегать. Ноги, руки трясутся, сердце колотится…

Из юрты вышла Каймиш. Ветер подхватил, понес ее крик:

— Тайчу-Кури-и-и!

— Что тебе?

— Ты где пропадал?

— Видишь, лежу, ветер слушаю, на снег смотрю. Не все же время сидеть у тебя под боком.

Она ушла. Тайчу-Кури стал набивать мешок аргалом. Каймиш беспокоится о нем. Это хорошо. Понемногу забывает сына. Хотя можно ли забыть Судуя, их единственную опору и надежду? Э-эх-хэ, всю жизнь работал на хана, набивал его колчан звонкими стрелами. А хан отнял единственного сына… После смерти Судуя он стрел уже не делает. Душа отвращена от этой работы.

В юрте Тайчу-Кури развел большой огонь. Внук и внучка стали бегать вокруг него, игривые, как козлята. Они хотели втянуть в свою игру и его, но Тайчу-Кури еще не отдышался. Нахлестанное ветром лицо горело, глаза слезились.

— Ты что там делал? — строго спросила Каймиш.

— Мешок чуть было не унесло. Немного пробежал.

— Экий ты… Пропади он, пустой мешок! Самого бы унесло. — Каймиш вскипятила молока, налила в чашку, подала Уки. — Попей, доченька, согрейся, легче будет.

Тайчу-Кури наставительно поднял палец, сказал в спину Каймиш:

— Так все можно пустить по ветру. Добро беречь надо.

— О небо! Добра-то у нас…

— Что уж есть, — пробормотал он и умолк.

Разговор становился опасным. Сейчас будет вспомянут Судуй, и в юрту надолго вселится уныние. А унывай не унывай — мертвые не возвращаются.

Живым — жить надо. Внучку и внука вырастить надо. Станет внук мужчиной, можно и умирать. Простые люди сами на себя надеяться должны. Они как трава. Ее и копытами топчут, и огнем жгут, а она живет и дает жизнь всему живому.

— Поточи скребок, — попросила Каймиш.

Усталость еще не прошла, руки подрагивали. Каймиш заметила это, спросила:

— Ты не болен?

— И скажешь же, жена моя Каймиш! Я как смолистый пень, меня никаким топором не расколотишь.

— Когда ты перестанешь хвастать? — вздохнула Каймиш.

— Я не хвастаюсь. Вот. — Он подхватил внука на руки, поднял над головой — мальчик взвизгнул, болтнул ногами. — Видишь, сила есть. А мы родились в один день с Тэмуджином. Почему он состарился и умер раньше? Не знаешь, жена моя Каймиш.

Внук лез к нему, хотел, чтобы он подкинул его еще раз.

— Потом… — отмахнулся Тайчу-Кури. — Хан ел, что хотел, я — что давали, он делал, что хотел, я — что велели. И били-колотили меня сама знаешь как. Почему же я крепче оказался? Хан не слезал с коня, а я топал ногами по матери-земле. От земли моя сила. Через ноги — сюда. — Тайчу-Кури выпятил грудь, постучал по ней кулаком, засмеялся.

Ярко пылал в очаге огонь, озарял юрту живым, трепетным светом. Гудел на разные голоса буран, швыряя снег в дымовое отверстие. Дети забрались под шубу к своей матери. Она, покашливая, рассказывала им сказку.

Тайчу-Кури прислушивался к вою ветра, к поскрипыванию решетчатых стен. Не опрокинулась бы юрта… Старая… Зима впереди — длинная, много еще будет буранов, вьюг и метелей. Но какой бы длинной зима ни была, за ней следует весна.