Выбрать главу

– Счас-то уж все, счас-то время на весну повернуло. Вот на масленую огненное колесо с горы спустят да чучело ее сожгут – и власти ее конец. Но вот на канун зимнего солнцеворота, когда Коледа, матерь солнца, прячется от ее волков в последний сжатый сноп – тогда только держись. Не уцелеть ни пешему, ни конному…

Корчмарь сказывал, а Айзенвальду представлялось, как стучит в затянутое бычьим пузырем подслеповатое окошко голая костлявая ветка… Как тоскливо голосит ветер в печных трубах и дымовых отворах, крупкой сеет, заносит в щели снег, подвывает и скулит, рождая в сердцах такую же печаль. Как слепит сквозь тучи мутный зрачок луны, или колючие звезды стынут в высоком небе, и под их струистым светом несется по снежным полям, кустовьям, полынным пустошам призрачная стая. Волки похожи на клочки метели, только сияют мертвенной зеленью круглые глаза. А вровень с ними, чуть с краю, без всяких усилий бежит женщина. Ветер дергает распущенные волосы и полы белых одежд. Качается на шее серебряное ожерелье с пустыми гнездами. Ноги не касаются земли. И только плат в ее руке пламенеет цветом крови.

– …Морена, богиня смерти и болезней, хозяйка Зимы. Садов у нее много: что ни погост, то сад. Ей угодны увядшие цветы, сухие листья, гнилые груши да яблоки. Вот я и говорю, что не стоит прибирать там чересчур уж чисто. Не угодишь, не дай Бог.

– Что-то вы, пане Борщевский, – Тумаш добрался до колдунов и сыпал их в себя, как угли в паровозную топку: только челюсти железными заслонками клацали, – яичницу с Божьим даром путаете. Кто кому угождать должен.

Корчмарь гахнул кулачищем по столу:

– Иисус к нам семь сот лет, как пришел, а она спокон веку была. Ты молодой, куда тебе помнить. А мой прадед мне еще рассказывал…

– Мафусаил!

Но Котя не дал сбить себя издевками:

– Стоило на колядки нос на двор высунуть – и гомон. Оседлает Морена хлопца и начнет гонять, ровно коня. А чуть заартачится – волки его за пяты кусают. Летит эдак верхом у него на плечах да платом, али, того хуже, костяной рукой машет. Кто попался – считай, покойник. А думаешь, волки ее весной ослепнут да спать полягут? Ща! – завопил пан Константы, азартно лупя себя по толстым ляжкам. – Души, коли такие у них есть, в Гонитву переселяются, чтоб христианской душе покою не знать. Правда, тогда Морена им уже не хозяйка. То ли договор у нее со Жвеисом, Ужиным Королем, был, то ли победил тот ее, того прадед мой не знал, да и я не знаю.

Борщевский посопел, умыкнул миску с остатками колдунов у студента из-под носа и живенько нанизал на вилку самые аппетитные. Повозил ими в сметане. Заглотал. С сожалением взглянул на остальные.

– Но Морена его взяла – предательством. Через Эглиных братьев. Так что ты меня не срами, – и помахал пальцем-сарделькой у Занецкого под носом. – Ох, не дай нам Боже увидеть, как она снова пойдет по земле. Все равно как в войну: солдатики непогребенные лежат, и над ними жируют вороны. Ты-то, Тумаш, не помнишь, маленький был тогда.

Корчмарь запечалился, подпер подушкой-дланью обвислую щеку, но это не выглядело ни смешно, ни нелепо.

В горле у Айзенвальда пересохло, он отпил водки, подержал во рту, и спросил, заикаясь:

– А бывает так, что М-морена пощадит кого-то? Даже поможет?

Котя, как, похоже, бывало всегда в затруднительных случаях, дернул ус:

– М-м… Может… если кто-то верен ей был. Гекатомбу большую принес. Убил … и не одного, – корчмарь сморщил нос. – Не вем, пане. Не слыхал такого, чтобы она – кого когда жалела!

Айзенвальд передернул плечами. До сих пор, отдавая приказы, обрывающие чью-то жизнь, он был уверен, что служит своей державе и своему герцогу, а не чудовищу со склизким ожерельем на шее и с размытым лицом… как тогда, в зеркале, и во сне… Женщине с жемчужными ряснами вдоль впалых щек… чей серебристый убор пах шиповником и талым снегом. Была в этом какая-то неправильность, но какая – генерал не умел понять.

Вместо чтобы выйти через Острую Браму на Замковую и Велькую и оттуда за четверть часа неспешной ходьбы оказаться за кафедральным собором у начала перспективы[36] герцога Отто Урма, где выпячивало ампирные колоны здание полицайдепартамента, Айзенвальд свернул во дворик за аптекой "Гулбе", витрину которой все так же украшал гипсовый лебедь, и оказался в очень похожем на этолийский внутреннем дворике, теперь по окна цокольного этажа засыпанном снегом. В снегу была протоптана узкая тропинка к обитым войлоком дверям. Над дверями висела ржавая табличка, на двух языках извещавшая "Акционерное общество". Каких именно акций общество, никто не знал. Зато знали посвященные, что здесь расположено "Виленское губернское отделение борьбы с политической заразой", в народе известное просто как блау-рота, а также личные апартаменты его скромного старичка-начальника ротмистра Матея Френкеля. При Айзенвальде Матей Френкель еще не был ротмистром, зато заслуженным уже был, и ему доверялись самые деликатные дела.

– Вам назначено? – поинтересовался писарь за конторкой у входа, поправляя нарукавники.

– Передайте господину управляющему вот это, – Айзенвальд вдохнул до оскомины знакомый пыльно-бумажный запах и вытащил из внутреннего кармана табакерку с монограммой "HA", отделанную шлифованным янтарем. Писарь кивнул и позвонил. На звонок выскочил широколицый увалень в таких же нарукавниках, как и первый, подхватил вещицу и скрылся в плохо освещенном коридоре. Совсем скоро он вернулся, поклонился и приглашающе махнул рукой.

Створки двери распахнулись настежь. После полутьмы коридора свет ударил по глазам. Какое-то время Айзенвальд подвергался пристальному разглядыванию. После чего прозвучал старчески скрипучий голос:

– Давайте письмо.

Матей Френкель вернулся за свой вельможный на бронзовых лапах стол, делающий совсем уж тесным неширокое помещение. Прямо за спиной чиновника следствия по делам о тайных лейтавских обществах оказался ростовой портрет герцога Ингестрома ун Блау при всех регалиях. Черные с блеском ботфорты последнего как бы упирались в господина ротмистра, и создавалось впечатление, что тот несет застывшую в гордой позе царствующую особу на своих хилых плечах. Впрочем, и это, и некоторое сходство Матея Френкеля с зайцем: приподнятый на темени седой паричок, редкие бакенбарды и миндальная сладость багрового лица – не располагали к смеху. Даже тех, кто ротмистра как следует не знал.

Айзенвальд передал чиновнику письмо. Тот нашарил очки на совершенно пустом, исключая чернильный прибор, столе и углубился в чтение. Потом покрутил шеей, точно стянутый под подбородком белый галстук ему мешал.

– Ну, хм… В Блау всегда полагают, что нам заняться нечем, – на секунду оскал пробился сквозь мину благообразного дедушки. – Ну, если так… постараемся. Что в наших силах. Что именно?

Матей Френкель передернул плечами, то ли поправляя на них правящего герцога, то ли умащивая более ладно голубую орденскую ленту:

– Ар-рхив? Милостивый с-дарь… – пожевал губами. Звякнул спрятанным под столом колокольчиком. Перед дверью немедленно нарисовался уже виденный Айзенвальдом мордатый детина.

– Устное мое распоряжение, батенька. Не гербовую ж бумагу марать. Обеспечь вот этому господину, как его, Айзенвальду Генриху, хм, всемерное воспомоществование. И документики наши для начала. Все, что попросит. Да-с.

И когда Айзенвальд был уже готов выйти за служилым, просипел в спину:

– Советовал бы, всенепременно… имя сменить. Очень памятно здесь. Не дразните гусей, да-с.

Удивительно, как много можно узнать о человеке или об организации из обывательских сплетен, донесений агентов, отчетов по наружному наблюдению, перлюстрации писем и покаяний провокаторов. Целые тома получаются. Даже если читать только выжимки из всего. Но Айзенвальд готов был заглянуть в любую бумажку… его не интересовали общие отчеты. С подрывными элементами прекрасно справлялся его нынешний коллега, с истинно шеневальдской дотошностью разбирая перипетии так называемого национально-освободительного движения и даже прикармливая некоторые революционные группы с рук, чтобы выявить злонамеренных особ и держать под пристальным наблюдением. Большей частью это были мещане, студенты и мелкая шляхта. Изредка попадались крестьяне. Те в основном предпочитали писать петиции и посылать ходоков в Шеневальд, хотя обычно дальше лейтавских границ ходоки не добирались. Генриху было отлично известно все это, а он искал особое. То, что выделялось бы из обыденности, нечто такое, что он пока лишь чуял, разыскивая – вот странность – не может ли направляться ряд откровенно мистических событий, тот набор ужасов, который ксендз из Навлицы обозвал оком урагана, чьей-то вполне реальной волей. Уже несколько раз приставленный к генералу пожилой писарь (Генрих запомнил его еще по предыдущей службе) выразительно зевал и откровенно посматривал на массивные часы-луковицу, выцарапывая их из жилетного кармана. С тоской ворошил в печи угли и снимал нагар с почти догоревших свеч. Айзенвальд читал, как прикованный. Имя "Ведрич", выведенное лиловыми полустертыми чернилами, зацепило неожиданно. Айзенвальд откинулся на спинку неудобного присутственного стула, потянулся, зажмурился, давая отдых усталым глазам и при этом лихорадочно размышляя, где успел с Ведричем столкнуться. Не с человеком – именно с именем. Цепочка потянулась и вытянулась к Антониде Легнич из фольварка Воля под Вильней, той, что так неудачно пыталась сделаться волком-оборотнем. Ведрич была фамилия ее погибшего жениха. Генрих не мог вспомнить сейчас, услышал он ее собственно от Анти, помянул Ведрича ксендз Горбушка, либо она прозвучала в бреду случившейся с панной Легнич после той ночи горячки. Да это было и неважно. Если панна Легнич и была сумасшедшей в своем порыве, то в ее сумасшествии прослеживалась система. К сожалению, подтвержденная личным горьким опытом генерала. А значит, всякий человек, с Антосей связанный, мог в этой системе место иметь. Айзенвальд испытал прилив радости: вот оно. И занялся непосредственно князем Александром Андреевичем Ведричем герба Звоны.

вернуться

36

Перспектива – проспект