Гайли посмотрела на небо. Но обратилась не к Господу, а к Ужиному Королю:
"Ты учил меня милосердию. Лечить, учить, наставлять… Но если я сейчас не буду с ними, то после смерти, у райских ворот, мне будет стыдно смотреть тебе в глаза. Пан Бог, – прошептала одними губами, – спасибо тебе, что дал искупить мой грех".
Лейтава, Воля, 1831, апрель
Ворота были сняты и прислонены к низкой поленнице во дворе. Их заменяла длинная березовая жердина, которую Мирек одолел конно, а затем спешился и убрал – чтобы могли проехать девушки. Сучка с громким брехом вылезла из будки, волоча отвислые соски по земле, цепь, лязгая, поехала по проволоке, натянутой над двором. За сучкой, смешно копируя движения матери, выпал толстолапый щенок. Переваливаясь, заковылял к гонцу. Стал передними лапами на ногу. Гайли подхватила черно-белый шарик под раздутое брюшко, розовый язык немедленно прошелся по носу и щеке. Щенок восторженно заикал. Сучка ластилась к коленям, настороженно оглядываясь на остальных пришлецов и переступающие в опасной близости конские ноги.
– Звоночек… Оглохли они там, что ли? – Цванцигер заколотил в запертый ставень.
Гайли разглядывала разлапистое строение перед собой, жидкий дым, тянущий в скошенную трубу. Стены, похоже, лет сто не чинили, из-под осыпающейся штукатурки выглядывали почерневшие бревна. Крыша, наполовину крытая дранкой, наполовину соломой, светила прорехами. Ветхие крылья, где жить стало опасно, стояли заколоченные досками поперек безглазых окон. Печные трубы над ними словно промялись внутрь.
Но краснели набухающими почками над стрехой сучья старых тополей. И под гнилыми водостоками проросли и уже споро вытянулись юные березки, а за низким штакетником у порога проклюнулись сквозь прошлогоднюю листву первоцветы. И гонцу казалось, что она уже однажды здесь была.
– Спадарыня Бирута, ау?!…
Разбухшая дверь распахнулась, заставив Мирека отпрыгнуть. На крыльце воздвиглась царственного вида толстуха в венце каштановых с сединой волос, с цветастым платком, сдвинутым за плечи. Вытерла о передник большие красные ладони:
– От оглашенный!…
Подмигнув хитрым глазом, Мирек приложился к распаренной руке. Тетка вскинула подбородок. Поверх склоненной головы паныча разглядела Гайли и попятилась, ткнувшись спиной в косяк:
– Уль-ка… Сгинь!…
Гайли поставила щенка на землю. Грязными пальцами потерла звездочки над бровями.
Всем вдруг стало как-то неловко. Захотелось уйти со двора или хотя бы укрыться за конскими спинами. Громко вздохнула Франя.
– Ладно, – звучным голосом припечатала Бирутка, – проходите. Януш!! Коней в стойло…
– Да мы сами, – заторопился Мирек. – Еще наши в лесу есть. Тут как, тихо?
– Было тихо, пока ты не орал, – засопела хозяйка. – Панночка Франя, пожалте в хату. – Обдала Гайли холодом. – Ну, и ты тоже.
– Не пойму, что на нее нашло, – быстро шептала на ухо Гайли панна Цванцигер, пока они, поддерживая саквы[50], спешили за толстухой по коридору. – Они хорошие, и накормят, и спрячут. У тутошней панночки родителей в прошлый мятеж убили, а она все равно не боится. Мне бы быть такой отважной.
– А разве не Бирута хозяйка?
– Не-ет, – Франя затрепетала рыжими ресницами, – она стряпуха. А хозяйка – Волчья Мамочка.
Спросить, отчего здешнюю панну так окрестили, гонец опять не успела. Взвизгнула петлями дверь, и в глаза плескануло солнце. Соткало из пыли, повисшей в воздухе, серебристую паутину.
– Проходьте. Раненых много?
– Двое. Одного пулей в руку царапнуло, второго саблей задело.
Стряпуха кивнула.
– Вы голодные?
– Нет. Нам бы умыться.
– Принесу. Ночевать останетесь? Я баню истоплю.
Губки Франи дрогнули. Не нужно быть гонцом, чтобы понять, как же ей этого хотелось.
– Останемся, – кивнула Гайли. Вздохнула, увидев в настенном зеркале свое мурзатое отражение.
– Ой! Я сейчас, – полезла в сумки Франя.
Бирутка, облив Гайли презрительным взглядом, выцедила сквозь поджатые губы:
– Не надо. Наша панночка любит в мужское одеваться, так что-нить тебе подберу.
И ушла, прикрыв двери так осторожно, что Гайли показалось, будто стряпуха ими хлопнула от всей души. Деликатная Франя, сославшись на что-то срочное, ушла тоже. Недаром же гонец больше всего на свете мечтала остаться одна. Проку от нее все равно немного. С ранеными Бирута управится, а к хозяйству чужую не подпустит. Кто же эта Улька, чтобы от одного вида так напугаться?
Оставив чужие загадки на потом, Гайли выложила на постель свои вещи и занялась методичным осмотром, не трогая пока сапоги, одежду и белье – уж слишком неприятно было бы снова натягивать на себя грязное. Только вытряхнула шерстяной тяжелый плащ да вывернула карманы. Ничего существенного в них не нашлось, кроме денег и размокшей корки хлеба. На табурете Гайли поставила в столбики дюжину золотовок и две с четвертью марки мелочью. Хлеб же, с трудом отворив разбухшую раму, раскрошила на подоконник. За корку немедленно стали драться синицы и воробьи. Их ор, плеск мелких крылышек в голубом небе, запахи разогретой земли – все это была весна. Гайли постояла, закинув голову, зажмурившись, вбирая в себя тепло и свет. Моргнула и вернулась к обыску. Вывалила все из сумки, осмотрела подкладку, кармашки и ремешок. За кожаной подкладкой нашлись три "голубенькие" – общим счетом сорок пять марок – хватит на небольшое стадо коров. Хмыкнув, Гайли повертела в руках тонкий серебряный кубок с чернью и парную к нему баклажку. Отвинтила крышечку, заглянула внутрь, понюхала, отпила – внутри оказалась приторно-сладкая романея. Развязала узелки, попробовала – подмокшие соль и сахар. Перебрала, обнюхала и лизнула сложенные в отдельные холщовые мешочки растертые в порошок крапиву, серпорезник, чабрец… Запас трав в сумке оказался весьма основательным, хотя и меньшим, чем ей казалось. Кроме того имелись свернутое в трубку тонкое льняное полотно, запасные обмотки, шило, охотничий нож в деревянных ножнах, обтянутых рыжей кожей. Охапка кожаных шнурков; коробок из почерневшего серебра с совершенно сухими спичками, липовая ложка, сушеное яблоко; иголки, нитки, ножницы, стальная шкатулка с пол ладони величиной, прячущая зеркальце; перламутровый черепаховый гребень… В общем, ничего необыкновенного. Ничего такого, что могло бы объяснить, чем Гайли занималась всю зиму.
Единственное, что отчетливо показалось странным – грязь на одежде, добротной, но достаточно поношенной, чтобы в ней было удобно путешествовать. К гонцам дорожная грязь не липла, это являлось правилом, не знающим исключений. До сего дня. Гайли почесала голову. Хоть живность в волосах не завелась, и на том спасибо. Уже привычно она подергала на шее удавку-ружанец из зеленых скользких камней. Замок сломался, а через голову снять ожерелье не получалось. Никаких других украшений не было ни на Гайли, ни в сумке. И пропал нательный крестик. Крестик подарил Гивойтос: изящный серебряный, на тонкой серебряной же цепочке, с эмалью и гранатовой каплей посередине. Гайли огорченно вздохнула и взялась расчесывать волосы. Только подумать как следует ей так и не дали.
Громко, демонстративно постучав, вплыла пухлощекая Бирутка. Губы ее были все так же поджаты, руки сложены под передником. За Бируткой переминались незнакомые рослые мужики в плотных серых свитках и лаптях, развозили на пороге грязь, мяли шапки в руках, скребли головы.
– Бежит молва вперед скакуна, – фыркнула стряпуха.
– Так панна-гонец, ратуйте[51]!
Гайли небрежно заколола на темени грязно-рыжую гриву:
– Что случилось?
Мужики, назвавшиеся Пилип и Андрей, единым движением переступили с ноги на ногу, приведя чистюлю-стряпуху в ярость:
– Зверя как бы у нас…
– Как бы большая.
– "Чудовище обло, огромно, стозевно, и лайя"…
Гости с искренним, почти божественным обожанием в глазах взглянули на гонца, с трудом подавив в себе порыв пасть на колени.