Так я размышляю, но второпях, потому что одновременно надеваю джинсы, блузку и что-то там еще, а домофон, который здесь называют buzzer, уже заливается: бзззз… Я нажала кнопку, спросила для уверенности, хотя и так не сомневалась, отодвинула засов, отперла замки. Слышу, грузовой лифт на двадцать человек с зарешеченной, поднимающейся кверху дверью с грохотом едет наверх. Я перекрестилась, три раза поплевала налево, направо и назад и открыла. Он выглядел как тогда, то есть рубашка, но другая, пиджак, галстук, до блеска начищенные туфли, фальшивая улыбка и сам старый, хотя не седой. Может, красится? Сейчас он мне еще больше не понравился. Он с порога это почувствовал, потому что по-европейски поцеловал мне руку и сразу стал симпатичным.
— Прошу прощения, но я часто что-то делаю неизвестно зачем, просто знаю: я должен это сделать, поскольку уверен, что должен.
— Должен?
— Если делаю, значит, должен. Где они?
Повернулся спиной, зажег верхний свет и стал расхаживать около картин. Умело расставил их на мольбертах — легоньких, складных, которые Клаус купил перед отъездом. То подходил поближе, то отступал и снова подходил. Я не знала, что делать, поэтому только пожала плечами и начала застилать постель. Но сразу же отскочила от кровати — еще невесть что подумает! — и задернула балдахин. А он и внимания не обращал, а может, прикидывался, и вроде бы смотрел, но так, будто и не смотрел. На всякий случай я пробормотала, что картины без хорошего освещения увядают. Он даже не ответил. Я села в кресло и закурила, у меня еще оставался запас «Беломора» из России на черный день, хотя врач курить запретил. Не помогло, я совсем растерялась, чувствую, что сейчас заплачу. Но тут, к счастью, зазвонил телефон, и это уже был Клаус. Я обрадовалась, что у меня будет свидетель. Пусть этот попробует что-нибудь мне сделать — не выпутается. И сразу стало легче. А Клаус по своему обыкновению начал с того, что меня любит и что соскучился. А я ему сразу, что здесь Джези. Сначала долгая пауза, а потом: как это? Да так, пришел, потому что ты ему дал адрес, нет разве? — И что? — Смотрит картины. — Мило с его стороны, очень даже мило, но ведь уже двенадцатый час. — Я тоже считаю, что поздновато. Даю ему трубку. — Ты что, я на конференции, люблю тебя и скучаю.
А Джези будто и не слышал. Я отложила телефон, села в черное раскладное кресло, закурила вторую беломорину, посмотрела на часы, раскрыла учебник английского языка, но буквы скачут. А он вдруг оборачивается. И преспокойно:
— Пойдем со мной.
А теперь вопрос. Почему я оделась и послушно потащилась за ним, как собачонка, по своей воле? Вот на это я ответить не могу. Загадка. Ну, одна причина, пожалуй, понятна: мне очень хотелось, чтобы он ушел, в квартире я его боялась больше, чем на улице. Кроме того, мне, конечно, не хотелось, чтобы он подумал, будто я из тех московских трусих, которые в Нью-Йорке ночью носа из дому не высунут. И еще одно: этому человеку нелегко было противиться. Вот если б он нарвался на такого твердокаменного, как мой отец, тот бы ему показал — напрочь бы отбило охоту.
Но отца рядом нет, а я пока что села с ним в такси — желтое, как песок, засыпавший несчастную собаку на репродукции картины Гойи, которая висела у Кости в мастерской и снилась мне по ночам. Непонятно, почему в такой поздний час нас с улыбкой впустили в больницу Святого Луки. Наверно, он действительно был знаменитостью, и его узнавали.
Больница в сто раз лучше московских, в коридорах не свистят астматики, не надо пробираться между скрипучими колясками паралитиков, смотреть в выпученные глаза диабетиков, редко кто пройдет, все или вежливые, или не обращают внимания. В палате на третьем этаже только три кровати. На двух женщины — зарылись в постель, их и не видно. Точь-в-точь как мой московский пес Дедуля, который под старость мог целый день пролежать в сундуке под ворохом одеял.
Зато на третьей кровати девочка, лет двенадцати, не больше, черноглазая, оливковые худенькие ручонки сложены на одеяле, будто для молитвы. Она сразу радостно заулыбалась Джези, а мне подала ручку, тоненькую как прутик, с ярким браслетом.
— Я — Анита, а ты красивая. Ты блядь?
Тетки на соседних кроватях, сильно немолодые, как по команде вылезли, поглядели и зарылись обратно. Я почувствовала, что она не по злобе спрашивает, а из чистого любопытства. И ответила, что я не блядь, а Маша, и приехала из Москвы, и что я рисую. Анита сказала, что она пишет и недавно написала жениху на золотом зубе «I love you».