Открылась двойная железная дверь, и белый мужик, обритый наголо, по всей башке татуировка: драконы, черепа, — заорал на женщин, но они ноль внимания. — Этих никто не впустит, — объяснил Джези. — Почему? — Потому что наворотили дел. — Каких еще дел? — Обокрали, оскорбили, перебрали дури, попали в черный список, там и фото имеются, нет у них в Нью-Йорке надежды на спасение. — Тогда зачем тут стоят? — Рассчитывают на чудо. — Какое? — На мужиков, которых тоже не впустят, и они за ними увяжутся. — Он рассмеялся обычным своим, скрипучим сухим смехом, но глаза были печальные и испуганные. Машу, взмокшую от страха, — и под лопаткой уже всерьез кололо, и сердце трепыхалось: увидел бы ее здесь седовласый доктор! — вдруг осенило: а глаза-то у него как у демона с картины Врубеля, которая висит в Третьяковке. Это тот же демон, которого описал Лермонтов. Хотя нет, у врубелевского в глазах не столько страх, сколько гнев, а то и ярость, потому что Бог обрек его творить зло, безоговорочно и вечно, а ему вовсе этого не хотелось. Эскизы Врубеля к росписям знаменитого киевского Владимирского собора были отвергнуты — вероятно, из опасения, что его демон, вместо того чтобы пугать и отталкивать, будет совращать нестойкие души. Прежде дьявола в церквах изображали как положено, по-божьему, с хвостом, рогами, копытами, и только Врубель в конце девятнадцатого века всех взбаламутил.
Между тем верзила с татуированной лысой башкой не то что не выгнал их — впустил с поклонами в коридор, где курили марихуану трое точно таких же. Дальше был зал в красно-черно-золотых тонах, в который отовсюду — сверху, снизу, через стены — просачивалась музыка. Что-то зазвенело, вращающаяся дверь крутанулась и пропустила Машу с Джези внутрь.
В основном, однако, музыка доносилась снизу. В узеньком помещении с зеркалами — металлические шкафчики. И тут Маша поймала себя на том, что повторяет: «Господи, спаси и сохрани меня, грешную» — мать научила ее так говорить, когда ей страшно, и обычно это помогало, вдруг и сейчас поможет, хотя сердце опять рвалось выпрыгнуть. Крашеная блондинка с мертвым лицом и, кажется, искусственным — слишком уж большой! — бюстом подала им полотенца, и они стали раздеваться. Маша была предупреждена о таком совместном раздевании, но он же не Костя, ее любовь, и даже не законный Клаус. Она стеснялась, как в первый раз. Хорошо, не они одни раздевались, рядом были еще три женщины, явно пришедшие раньше, уже без ничего, красивые и белые, хоть и не очень молодые. Они стояли перед зеркалами, красились, подводили глаза, а двое мужчин в дальнем конце снимали носки.
Маша намеренно ни разу не посмотрела на Джези — то, что он тощий и узкоплечий, она и не глядя знала, а вот если у него, упаси бог, спина поросла черными волосами, этого она бы уже не выдержала. А он стоял себе голый с полотенцем в руке и разглагольствовал.
— Трусость тебя гложет, пугливость, а любой дурак угадает в тебе подспудную страстность, которой ты стыдиться, ибо себе не доверяешь и знаешь, что, если разок спустишь ее с поводка, потом уже не догонишь, но ты спустишь, спустишь, мы доберемся до правды, обязательно доберемся, а пока спускай флаг, то есть снимай с себя все, да побыстрее. Хочешь, завернись в полотенце, пожалуйста, это допускается, и я за компанию завернусь, хотя не понимаю зачем.
Маша по-прежнему на него не смотрела, зато поглядывала на отражения в зеркале трех женщин с выбритыми лобками, и ей стало стыдно за свои заросли. Краем глаза заметила, что Джези закутался в полотенце, а бабы эти — нет. Ну ничего. Широка страна моя родная… Вспомнилась московская баня — для российских женщин еженедельный священный ритуал и счастье, потому что по этому случаю их освобождают от домашних дел мужья, которые, конечно, тоже ходят в баню, но в другой день и отдельно. В бане женщина может наконец оторваться от детей, стряпни, кучи других обязанностей, забыть про мужнин норов и всласть почесать языком: где лучше всего делать аборт, где самое дешевое мясо или классный парикмахер. Может в стоградусную жару выбить из себя веником печаль-кручину и потом ополоснуться ледяной водой. Маша смотрела на троицу местных, худых, аккуратно выбритых и вспоминала, как она когда-то завидовала женщинам с кучерявыми лобками, потому что у нее самой волосы там выросли на редкость поздно. А московские женщины в бане почти все были красивы на русский лад, функциональной красотой: широкие бедра, чтобы легче было рожать, огромные груди, чтоб производить много молока, — и смотрели на нее и других худышек сочувственно. Боже, как она им завидовала. Маша непроизвольно съежилась, когда мимо продефилировал немолодой мужик с обвислыми пузом и сиськами, но с взведенным членом, на который он повесил полотенце. На нее не посмотрел, остановился перед той из трех, что стояла посередине, с сережками в сосках, подводившей перед зеркалом глаза. Перебросил полотенце через плечо, раздвинул ей ягодицы, послюнил пальцы и засадил. Она, не переставая рисовать черточки на верхних веках, выпятила зад, а он вошел в нее, слегка придавив к зеркалу, отчего черточки получились неровными, а две рядом засмеялись. Он одну сбоку стал поглаживать, а в средней раскачивался, но от силы минуту — шлепнул ее по заднице и ушел с торчащим членом. Снова повесил на него полотенце и даже не оглянулся. А она выровняла черточки и, крася ресницы, улыбнулась вытаращившей глаза Маше.