Все это, видно, уже продолжается какое-то время, потому что по тротуару пробирается карета скорой помощи, слышен вой пожарной машины, и те, что внизу, начинают терять терпение.
Кто-то кричит:
— Или слезай, блядь, или, блядь, прыгай.
Народ смеется, и вдруг этот минуту назад еще человек, который сейчас будет трупом, летит вниз. И тогда тот же самый голос кричит:
— Почему?! Почему, блядь, ты это сделал?!
— А все-таки парень был, говорил я, — торжествует кто-то на тротуаре.
Затем «скорая», полиция, сильно запоздавшее телевидение и пластиковый мешок. Люди расходятся, потому что смотреть уже не на что. Маша и Джези задерживаются.
— Чувствуешь? — спрашивает Джези.
— Что?
— Втяни воздух. У такой вот уличной смерти особый запах.
— Не чувствую.
— Одиночество, страх… тебя не тянет?
— Нет.
— Раз — и вселенная распадается, декорации исчезают, но, так или иначе, его будут помнить. Это не худший способ продлить себе жизнь.
Поднимается ветер, полиэтиленовые мусорные мешки взмывают вверх, как ночные птицы, запутываются в кронах деревьев, которые тоже охотно улетели бы, но нету сил. А мешки летят все выше. И шелестят на ветру над подозрительным, но свободным — свободнее нельзя — Ист-Виллидж так же, как над солидной и элегантной Пятьдесят седьмой улицей, где Маша с Джези в эту минуту выходят из такси. Джези подталкивает ее к подъезду, но Маша противится.
— Ты тут живешь с женой, — говорит она.
— И что с того?
— Поздно уже, а она дома.
— Не имеет значения.
— Имеет.
— Идем, прошу тебя, я хочу, чтобы ты посмотрела, как я живу. В мастерской ты была, теперь увидишь квартиру. Должна увидеть. Не бойся, я тебя не изнасилую, там ведь жена.
Потом заспанный консьерж, лифт, два ключа (опять два!), портьера, за которой горит маленькая настольная лампа, какая-то мебель, которую Маша видит будто в тумане.
— Я вернулся, — говорит Джези. — Со мной Маша.
— Good evening, Маша, рада познакомиться, — доносится из-за портьеры.
— Добрый вечер, — по-русски отвечает Маша, поежившись: нет, это уже чересчур.
Она смотрит на мерцающую за окном красную неоновую рекламу, пытается прочитать текст, но ей это не удается. Зато к горлу снова подкатывает тошнота. На ватных ногах Маша входит в кабинет, останавливается перед зеркалом, у нее черные губы, подтеки туши под глазами, она похожа на двойника какого-то из давешних манекенов. А в зеркале отражается комната, диван, большой неплотно закрытый шкаф, африканские маски, фотографии в рамках, какая-то картина, ничего интересного, расписание занятий, листок с логотипом ПЕН-клуба, опять фотографии, Маша опирается о письменный стол, а там жуткий беспорядок, пишущая машинка со вставленным чистым листом бумаги, исписанные страницы, десятка два экземпляров знакомого «New York Times Magazine» и книга, сборник стихов, кажется, на польском. И «Евгений Онегин» — по-русски? Первое желание — рассмеяться. Но в следующую секунду ей уже не до смеха, мысли занимают только три вещи: как бы не стошнило, женщина за портьерой и выдержит ли сердце.
В зеркале Маша видит, что он снимает пиджак, расстегивает рубашку, подходит сзади, прижимается, кладет руки ей на грудь, сквозь платье она чувствует его напряженный член. Из-под стопки бумаг выглядывает что-то знакомое. И Маша читает, сперва тихо, потом громко: «Я точно знала, что никакой это не сон, хотя мать мне доказывала, что сон, потому что я не сумела бы открыть балконную дверь, не дотянулась бы до ручки, но к матери нельзя относиться всерьез, она алкоголичка». Маша вытаскивает свой дневник и не может понять, что же это такое, как и когда этот ворюга ее обокрал. Отрывает от себя по одному его длинные щупальца. А он объясняет, что не мог иначе, что читал и плакал, что это как исповедь священнику, что он хотел вернуть незаметно. И протягивает ей тетрадь, но Маша мотает головой и отмахивается обеими руками: нет, это уже осквернено. Бросается к двери, он еще что-то там вякает, но она кричит — не ему, оранжевому пятну света за портьерой:
— Good night!
И слышит ласковое, теплое: