— Только если это доставит вам удовольствие. — Он посмотрел на часы. — Мне пора. А где Маша?
— В больнице на обследовании. О выставке до операции и речи не может быть.
— Бедняжка. Приятно было с вами поболтать. — Он встал. — Пошли.
— Хорошо, — сказал я.
— Проводите меня до дома, — попросил он и снова закрыл глаза. — И возьмите, пожалуйста, под руку. Я устал.
— Это были «Пасьянсы».
— Какие пасьянсы?
— Книга, в которую мать положила письмо. «Пасьянсы».
Темная ночь в кафе «Каренина»
Погода была отвратительная, подгоняемые ветром струи дождя бились в окна, барабанили по дощатому настилу boardwalk, отступали и снова пытались силком прорваться внутрь. Два красных фонарика на цепочках у входа раскачивались и крутились, как кометы. Черное небо слилось с разбушевавшимся океаном, а официанты — с гостями.
На маленькой втиснутой в угол эстраде пианист и гармонист в пятнадцатый раз исполняли «Подмосковные вечера», вынужденно прерываясь, чтобы осушить подносимые им в знак благодарности стопки со «Столичной». Гармониста Бог создал для игры на аккордеоне: он был низенький, коротконогий, но широкоплечий и мехи растягивал до предела. И почти не пьянел. Пианист, немолодой, тощий, с длинными жирными волосами и крючковатыми пальцами, держался хуже. В остальном же все было так, как и должно быть. Толчея, кто-то матерился, кто-то читал вслух письмо от невесты из Москвы и плакал, кто-то пытался рассказать анекдот, но его то и дело перебивали. Заскочили, но только на минутку, две молоденькие проститутки из Минска, совсем еще девочки, их прислали из соседнего борделя за водкой. Для толстяка Григория, хозяина автозаправки, и двух его спутниц они за сотню станцевали и спели «Школу танцев Соломона Кляра», за что получили по стопке сверх нормы. Рышек выдал девчонкам картонный ящик со «Столичной», и они отправились обратно, работать.
Гармонист запел «Темную ночь», и зал на минуту притих, потому что это была песня из кинофильма «Два бойца», где ее пел всенародный любимец, легендарный Марк Бернес.
А я сидел с Клаусом Вернером за служебным столиком Рышека у окна с видом на темноту. Клауса я сюда притащил, потому что он, хоть и бывал в Москве, на Брайтоне никогда не был, а коли уж взялся за этот фильм, то ему следовало как минимум ощутить здешнюю атмосферу и поесть сибирских пельменей. И не только пельменей: время от времени Рышек подбрасывал нам блюдо с копченой рыбой — камбалой, угрем или лососем; ну а еще мы пили. Я больше, Клаус меньше; я нервничал и доказывал, что необходим еще один флешбэк, и снять его нужно в Варшаве, а он упирался, что нет, тех, что уже есть, достаточно, и вообще это анахронизм, и его с души воротит, когда камера наезжает на лицо актера, наплыв — это прошлый век. Да, он знает и понимает, что мы живем одновременно в нескольких разных временах, без детства нет старости и наоборот, но в фильме вполне можно обойтись обрывком диалога или старой фотографией в газете.
Я убедился, что для него главное — не искусство, а бабло, поскольку он хотел ограничиться еще только тремя съемочными днями в Нью-Йорке, а все остальное снимать в Торонто, который давно уже в фильмах успешно изображает Ист- и Гринвич-Виллидж, и обходится это намного дешевле; ехать в Польшу, считал Клаус, значит бросать деньги на ветер. Хуже того, его поддерживал молодой, но уже номинированный сербский режиссер, который успел получить добро на следующий фильм по запискам охранника Милошевича и завлек на главную роль звезду. Но я просил, умолял, чуть не плача доказывал, что без нескольких сцен в Польше, куда Джези приезжает подписывать «Раскрашенную птицу», обойтись просто невозможно, возьмите тех же греков: судьба, ловушка и проклятие уже стучатся в дверь.
Ну и сейчас в «Карениной» Клаус между «Эх, раз, еще раз» и «Очи черные», между копченым угрем и осьминогом спросил, не составит ли мне труда объяснить ему то, чего он абсолютно не понимает, а стало быть, и зрители не сумеют понять. Зачем, на какие шиши и по какой причине — если отбросить сантименты — Джези поехал в Польшу? Ведь каждый человек, как известно, чего-то одного боится больше всего в жизни. А Джези все время дрожал от страха, что кто-нибудь наткнется на забытую деревушку. И выйдет на явь главная ложь: что он не имеет ничего общего с мальчиком из «Раскрашенной птицы». И, напротив, польские крестьяне хоть, возможно, и не были ангелами, но всю войну его с отцом и матерью прятали… не сказать, что из любви и задаром, и все же.
— И поэтому, — продолжал Клаус, — в особенности после разоблачительной статьи в «Village Voice»[46], инстинкт самосохранения должен был заставить его держаться как можно дальше от родного отечества. Только вернуться на родину ему еще не хватало!