– Яловые коровы! - ответил дед, снова залившись смехом.
Я совсем растерялся. Тогда дед пояснил:
– В девятнадцатом веке каждый порядочный грузин вынашивал в себе независимость Грузии как плод, а в результате в девятьсот восемнадцатом на свет явился мертворожденный - ни тебе теля, ни бычок. Остались мы порожними, яловыми коровами. Кем же еще?!
У меня и тогда был слух на слово, и от меня не ускользнуло, что дед и себя причисляет к людям с кладбища Земмеля, и я не стал мешкать с вопросом: "Дед, ты тоже яловая корова?"
Задумавшись, он трижды повторил как бы про себя:
– Я тоже яловая корова! Яловая! Яловая!
Прошло довольно много времени, пока я упорядочил свои мысли о яловости... Не знаю, может, это трижды сказанное дедом слово определило мою последующую жизнь и судьбу...
Поразительное все же существо - ребенок. Точнее, его природа. Тяга к знаниям, потребность в опыте - это его самое напряженное, не знающее удовлетворения чувство... Сквер Земмеля многому научил меня! Даст Бог, когда-нибудь напишу "Записки с кладбища Земмеля".
Много дало мне и общение с семейством госпожи Ольги Вачнадзе-Эристави. Туда водила меня бабушка. Дед редко появлялся в этом доме. За глаза он называл его не иначе как "гаремом Джимшеда"[7], и тому были основания: семейство числило шестнадцать старушек, ровесниц старцев с Земмеля, и одну старую деву, малость с приветом. Не помню, кому из старушек доводилась внучкой эта Кетуся. Кем же они, эти старушки, были? Продуктом первой мировой войны, всех революций, гражданской войны и восстания тысяча девятьсот двадцать четвертого года в Грузии, если угодно - энциклопедией. Ко времени моего появления единственным мужчиной в семье был князь Симон Эристави-Ксанский, вскоре, к сожалению, преставившийся, сначала коренник кладбища Земмеля, потом - Ново-Верийского кладбища. Он был супругом госпожи Ольги Вачнадзе. Они помещались в трех комнатах бельэтажа на Старой Бебутовской. Мужчин в доме не было по той простой причине, что их поубивали: кого - где, кого - когда. Пятеро из шестнадцати старушек окончили Сорбонну, а шестеро или семеро подолгу живали в европейских столицах. Остальные - ничего особенного - имели при себе дипломы института благородных девиц, с тем и приняты были в обществе. Казалось, не было на свете языка более или менее цивилизованного народа, которым не владела бы в совершенстве хотя бы одна из них. Изъяснялись в семействе на французском, английским же пользовались для дел, в основном коммерческого толка. К примеру, в сделках с князем Аргутинским, носивших перманентный характер, когда в силу финансовой несостоятельности приходилось извлекать, скажем, из девятого узелка, припрятанного на черный день, какую-нибудь безделку на продажу. Представляясь, князь Аргутинский именовал себя маклером и при этом двусмысленно улыбался, дескать, смотрите, что сделали большевики с налаженной как часы страной!.. Старушкам, очевидно, казалось, что если они назовут цену по-английски, то вещь пойдет дороже... На пропитание старушки зарабатывали преподаванием - обучали детей иностранным языкам. Дети приходили сами, потому как ни одной из старушек здоровье не позволяло ходить по домам, кроме Кетуси, которая, кроме скверного грузинского, языками не владела.
О каких только чудесах не наслышались бы вы в этом доме! Взять хотя бы госпожу Мариам Бегтабегишвили-Голицыну, вдову генерала, мать двоих сыновей в высоких офицерских чинах. Она жила по соседству и ходила к старушкам с визитами. Генерал пал в первую мировую войну, старший сын - в гражданскую, а младший в ту пору служил в польской армии. До прихода большевиков Голицыны занимали целый этаж то ли в двенадцать, то ли в четырнадцать комнат в частном доме. В двадцать первом году произошла советизация, и госпожа Мариам осталась совершенно одна в просторной квартире. В двадцать третьем ее навестил управдом и смущенно попросил уступить одну комнату коммунисту, высокому должностному лицу. Госпожа Мариам слегка удивилась, что коммунисту такого высокого ранга нужна всего одна комната, но, разумеется, уступила. Потом еще одну, еще... Словом, спустя пару лет в квартире проживало несколько семей. Сама госпожа Мариам ютилась в одной комнате, была вполне довольна да и не нуждалась в большем, но "гарем Джимшеда" чрезвычайно остро переживал ползучую экспансию сановных коммунистов - на столько семей всего одна кухня и туалет... О трагикомических ситуациях в этих местах, неудобь сказуемых, госпожа Мариам рассказывала очень живо, с мягким юмором. Это, естественно, еще больше распаляло слушательниц, поскольку "гарем Джимшеда" страдал от такой же неустроенности. Хотя, пожалуй, их больше возмущало хладнокровие госпожи Мариам.
Так оно или иначе, как-то раз бабушка, отвозившись с хозяйством, накинула на голову лечаки, прихватила его чихтой и взяла меня с собой в гости к семье госпожи Оленьки. Там находилась и госпожа Мариам Голицына. Она сидела за столом, раскладывая пасьянс. Говорили о том, что Кетусю никак не берут на службу и отказывают ей по той причине, что она не член профсоюза, а в профсоюз не принимают оттого, что она нигде не служит.
Тогда госпожа Саломе Чолокашвили-Амилахвари изрекла:
Куплет вызвал реакцию, которая обычно следует за последним призывом оратора на очередном торжественном заседании по поводу годовщины Октябрьской революции и каковую пресса именует овацией. Помнится, даже я почувствовал всю комичность Кетусиной ситуации.
Госпожа Лордкипанидзе-Габашвили, известная в нелегальных марксистских кружках начала века, легонько раненная на краснопресненских баррикадах и занимавшая затем довольно высокую должность при канцелярии правительства Керенского, направила беседу в русло классовой борьбы. Тут у нее объявились серьезные идеологические противники, и госпожа Вачнадзе-Эристави, дабы унять страсти, вынуждена была прибегнуть к императиву. И вот тогда-то, нарушив нависшее молчание, госпожа Мариам Бегтабегишвили-Голицына обратилась к моей бабушке:
– Софья Сопромовна, вы когда-нибудь задумывались над тем, какой поразительный народ эти большевики?
Бабушка слегка смешалась:
– Да, конечно... Но что вы имеете в виду?
– Видите ли, большевики упразднили все классы и взамен создали один класс соседей!
В ответ грянул такой хохот, который, вероятно, не выпадал на долю блаженной памяти Чантладзе, исполнителя юмористических миниатюр, но главное, я по сей день уверен, что госпожа Мариам сказала это без тени юмора и без желания кого-то поддеть. Она облекла в слова то, что видела, и в глубине души искренне была убеждена в том, что основная цель большевиков состояла в создании класса соседей. Верили же многие в то, что в Самтависской коммуне вся деревня спит скопом под одним одеялом, на одной огромной тахте! Эх, славное было место, "Джимшедов гарем", но "вернемся к тому, о чем изначала поведать хотели", - вернемся к кладбищу Земмеля...
...Что это? Следы полозьев - только и всего... Оленьи копыта... Посветим... Ясное дело. Вот оно что. Следы парные - туда и обратно. А может, наоборот?.."
Это было на двадцать девятый день побега. Кому еще быть в этих местах, как не оленеводам? Хорошо бы определить, как двигался путник: со стойбища или на стойбище? След нартовых полозьев шел с юга и поворачивал на восток, а копыта оставили след в обоих направлениях. Горе не было дела до стойбища и оленеводов, но по полозистому следу легче шли лыжи. И путь он держал туда. Махнув мысленно рукой, он заскользил по лыжне. Он прошел с километр, как вдруг заметил на снегу какой-то предмет. Приблизившись, огляделся...
Было темно, как будто ничего необычного. Только тишина сгустилась так, что сердце тревожно сжалось, уж лучше бы рев людской толпы или изматывающий барачный гвалт...
Это был олень, теплый, только что забитый и освежеванный.
Наклонившись, он увидел вчетверо сложенную шкуру...
– Эй, - раздалось в темноте. - Кто там?
Гора выпрямился, оглядываясь на окрик. Человек шел уверенно, без тени страха. Остановившись в трех шагах, лицом к лицу, внимательно всмотрелся в незваного гостя. Он был из местных, приземистый, с ружьем наперевес.