Выбрать главу

Но даже если путнику повезёт, и он пройдёт все лабиринты верно, не теряя нужного направления, если даже он обойдёт все ловушки, не попадёт в капканы носовых костей - os nasa, и его не зальют выделения слёзной железы, не ущемит слёзная косточка - os lacrimale, не рассечёт на части петушиный гребень crista galli, если даже он не провалится в ушную яму - sinuc sphenoidalis, он обречён вечно блуждать в этих окрестностях, которые так настойчиво пытается покинуть, чтобы проникнуть в их нутро. Прозванные гипоталамусом, окрестности какого же они нутра? Что оно такое, это нутро, не подлинное ли обиталище души? Прислушаемся к нашим ощущениям, ко внутреннему голосу, не протестует ли он снова, не готовит ли он, чья честность уже неоднократно проверена, всё тот же ответ: нет, никогда, этого не может быть!.. О, удивление! О, радость... На этот раз он, честный, молчит.

Что же случилось, почему в неуверенности застыли и самые честные? Пойдём, пойдём дальше... Скорей. За неимением возможности смотреть наружными глазами, осмотрим найденное внутренними очами воображения, которому принадлежит и тот самый честный внутренний голос. Вообразим: вся в паутине каналов слуховой, зрительной, обонятельной, и многих других, ещё не классифицированных человеком связей с наружным миром, в яме, в этом внутреннем капище не лежит - а подвешен на отросшей от мозга тонкой ножке некий плод, ягода, похожая на чернослив. Его влажная розовая мякоть преисполнена сладости и ужасной вони самых сокровенных выделений плоти, его сферичная форма абсолютно совершенна, как может быть совершенен лишь наделённый изъяном шар. Неизвестно, для чего он там подвешен. Но зато известно, что с обрывом хрупкой ножки плода - обрывается жизнь во всём огромном теле человека. То есть, погибает то, что заслуживает этого названия: жизнь. Если сорвать этот чернослив с его ветки, - о, заманчивое действо! - во все храмины тела ворвётся смерть, и всё в этих храминах превратится в смерть. Жизнь бесконечная отступит, и уступит место вечной смерти. Время уступит вечности. HYPOPHIS - имя этой сладостной, с траурно-фиолетовым нутром, с чёрно-серебряным пушком сливы.

Все другие элементы тела имеют вполне известные функции, известны их пристанища-органы, известен также механизм их отправлений. Только эта соблазнительная слива загадочна, как женщина в парандже. Что там, под, за паранджой - прекрасное или ужасное? Скорее, и то, и другое. Из всех пристанищ элементов жизни тела, жизни вообще, лишь пристанище души не определено, хотя исполнение ею важных функций признано всеми. Нужно ли что-нибудь добавлять к сказанному? Или - не будем притворяться непонимающими? Давай честно признаем: иного пристанища души, кроме гипофиза, в теле не предусмотрено. Хоть тысячу раз внимательно осматривай его - другой предназначенной ей храмины не найдёшь. Прислушаемся к честнейшему внутреннему голосу, устремим молча - ибо и он продолжает молчать - на него вопрошающий и неумолимый внутренний же наш взор. И что же? Неужели, снова молчание?

Нет, на этот раз и честнейший вынужден признать: да. Да, гипофиз есть вместилище души нашей. Теперь это должны признать все. То есть, теперь это должен признать каждый: он есть вместилище души моей! Ибо нашей души не существует, душа есть личность, обладающая главнейшими свойствами личности: одиночеством перед лицом жизни и смерти. Одиночеством, разделяемым только с одной подругой души, вступающей в диалог с нею: с самой собою. Время и одиночество во времени, вот постоянная тема их диалога. "Но нет!.." - так беседуют обычно они, мучимые внутренней противоречивостью темы, - "но да".

Вечность - удел души общей, народной, если бы так можно было выразиться... Удел умозрительный и зыбкий, как и предел, в котором он обитает. Это умопостигаемый предел. Постучи, то есть, обмозгуй пару раз умишком - и обрящешь. Но ты, сидящая в своём турецком седле - sella turcica - повильно, как дикарь-казак, ты, кормящаяся из посуды носа, ушей, глаз, ты, личная душа! К тебе достучаться можно лишь сердцем, умишка лишённым, безумным сердцем души. То есть, лишённым нашего извилистого умишка рассудка, но не лишённым своего собственного, сердечного, прямого. К тебе достучаться можно, стало быть, только прямо: грохнув в запечатанную семью печатями бронированную дверь. Не значит ли это постучать сначала в преддверие твоё, в сосцевидный отросток? И подождать, последует ли хотя бы слабый ответ?..

Он и в самом деле поцокал указательным пальцем по сосцевидному отростку у правого уха. И действительно: услышал слабый ответ. Как хорошо, душа моя, что ты так надёжно защищена, послал он мысленный привет через все двери и лабиринты. Но почему же тебя, при всей твоей защите, так легко достают и кусают мелкие, ничего для других душ не значащие неприятности? Чем ты отличаешься от души всеобщей - ясно. Ту и не пытаются кусать временные комариные неприятности, она и сама, огромная неприятность, вечножуткий крокодил, закусает до смерти кого захочет. Но чем же ты, душа моя, отлична от иных личных душ? И - зачем, добавил он вслух.

Вот так, не отводя глаз от души своей и, разумеется, от живота, то есть, с потупленной головой он ступил на деревянный мостик, переброшенный через затоку. А с него, трогательного, на луг. И только тогда переложил тяжёлый портфель в другую руку. Следуя за перемещением портфеля, он повёл глазами слева-направо, поднял их и, наконец, оглядел открывшийся ему пейзаж.

- Господи! - воскликнул он, не без лукавой надежды быть услышанным. Шагах в десяти от него из травы выпорхнула серая птица и снова упала в заросли, но уже подальше. - Это что же, вот, - всё мне?

Для одного человека, и вот так сразу, этого всего было и впрямь многовато.

Может быть, впервые в его жизни профессиональная игра с самим собой в казаки-разбойники, где и казаком и разбойником был он один, прервалась. Была отложена на потом. Напряжение полифонической музыки, постоянно звучавшей в его нутре, ослабло, её материя разредилась, и в разреженное пространство между голосами включилось нечто новое, до тех пор не проникавшее туда: то внешнее, что до сих пор было не он, что было иное. В один миг ему было дано то, чего он втайне желал и боялся: падение барьера между собой и всем прочим. И в этот миг в него хлынуло очень, очень многое... Этого иного было просто слишком много. Его не вмещало стремительно взбухшее, вздувшееся чрево Я, этот вмиг переполнившийся родовой пузырь. Он понял, если не стать в тот же миг прозрачным для хлынувшего извне потока, если хоть чуть-чуть ему посопротивляться, попытаться отстоять, уберечь что-нибудь из своего прежнего Я, взрыв неизбежен. Он понял: ещё немного посопротивляться внешнему натиску пузырь чрева и его содержимое, само сердце его переполнится и с грохотом лопнет, взорвётся. Пользуясь новейшими находками в области спиритологии: не сердце, этот жалкий кусок дрожащей мышцы, а нежный, вдруг оказавшийся нагим, гипофиз.

Страх и трепет охватили его, во всех, даже в самых мелких сосудах панически вскипела кровь, и он кинулся на защиту этого настоящего сердца его жизни. Средство защиты он уже осознал, и отчаянным усилием всего организма постарался забыть о себе. Из опасной двойственной композиции: наблюдатель и данный ему пейзаж, следовало немедленно выкинуть один элемент, наблюдателя. Попросту - выкинуть себя из головы. Иными, чужими словами: раствориться в пейзаже. И это удалось ему, частично...

Итак, перед ним лежала, ему была дана изумрудно-фиолетовая равнина. Из высокой травы поднимались жёлтые, похожие на свечи, траурные цветы. Огромные вербы и дубы сходились в рощицы, а на краю равнины - в леса. В трёх километрах впереди равнина упиралась в холмы с мягкими, женственными очертаниями, охватывавшие её подковой. У подножия холмов угадывалась река. Туда, к реке, сбегались все тропы равнины и дорога, которой ему предстояло идти, огибая заросшие ржавой осокой болотца и затоки. Ему почудилось, что он стоит на дне пересохшего моря и смотрит с бывшего дна его на высокий берег. Тысячелетия, неразделённые на годы, дни, утра и вечера, то есть - вечность испарила древнее море. И он сам провёл эту вечность на дне его, не отводя глаз от далёкого берега, от цепи холмов, ограничивающих материк.