С глубоким почтением некий Исаев О. Д. 23.8.Здоймы.
22. Е. А. СЕВЕРЦЕВОЙ В МОСКВУ.
Милая Катюша!
Две формулы я вывел в эти дни... Первая. Лесник - посредник между птицами и Здоймами. Вторая. Есть только один способ интеллигентному человеку стать простодушным: умереть.
И обе формулы объединяет ветер.
Точнее - ураган. Обычно меня раздражает и самое слабое веяние, дуновение, а теперь, а такому я даже рад. Ураган бьётся в окно и бегает по крыше. Он преображает лица Здоймовских берберов в птичьи. Заброшенную железнодорожную станцию - в кастильский замок, куда сразу же въезжает сельская больница. Барышню Бурлюка - в скромницу-мавританку, а её спидныцю - в паранджу для задницы. Он преображает и меня, я становлюсь проницаемым, он проходит сквозь меня, я - сквозь него. Мы лояльны друг к другу. Ничто в урагане не препятствует мне, и я ему не препятствую. Ни прекрасное, ни ужасное не трогает нас обоих. Ни печали, ни концы. Только одно: бескрайнее и одинокое в своей бескрайности.
Передо мной на столе вот-вот вылупится бабочка. Её готов уже сожрать паук. Если ему не удастся самому с ней справиться, поможет Володичка.
Листья, листья стальные и медные, их сбрасывает ураган в воду, идут круги по воде, пересекаются с кругами, выписываемыми рыбой, проникают друг в друга, как китайские шары с секретом. Возмущённый ропот протестантской тополиной рощи проницается хором католического соснового бора, сокращённо - собора. Дубы сотрясают землю. Туманы проносятся над равниной, как поезда. Всему виною этот ветер.
Он - жив, он - существо. Он прост и неделим, и близок мне, и леснику, и птицам... Он может опустить и приподнять, он глушит, открывает уши, дурманит, как дурманят души иного покроя при встрече и внезапной любви. Мозг стынет, испаряясь от холода, когда его продует ветром, когда в него проникнет ураган. И мысли улетают... как аисты, далёко, в Африку, наверно. На этих же ветрах. На бело-чёрных воздусях. И как они, воздуси, всё бело-чёрно на равнине: серебряные рощи, гнёзда канюков, и груши, чернослив, всё бело-чёрно и горчит. И аист бело-чёрный, как Жюль Верн. Как самка и самец канюка. И вся равнина с птичьего полёта, сферическая круглая равнина, куда сползает дом. Где кончится она - никто не знает, это знаю я. Я знаю, что у ветра и равнины за углом. Пойду туда, за угол...
Другие говорят, что ветер - есть результат простого перепада температур. И следствие различных испарений. Что мне до этого? Покуда ветер, мой ветер всё растёт. Он изолировал меня от мира, к себе же привязал отсутствием по-прежнему дверей и ставен в доме, посредством, стало быть, ленивой Бурлючины. Мой дом пронизан ветром сквозь. Я б яму мог себе отрыть, и спрятаться в могилу эту, но мне мешает тот же ветер. Пронизывает он, как паутину, душу. Не навевают ли его те канюки, которые парят, ни разу не махнув крылом, с утра до вечера, а то и ночью над равниной? А может, автор ветра - мёртвый бело-чёрный аист? Но нет, об этом всуе не болтают. Но да, ведь что-то подымается из недр моей души навстречу ветру, похожее на счастье и любовь.
Клюв каня разевает криком. Кричит и гусь. И бык мычит. Лишь аист на лугу молчит... Но стоп: об этом всуе не болтают, да, я знаю.
Клюв кани - жук, попавший в глаз. Так, значит, падая с небес, мне коршун клювом тоже может засандалить? И почему мне видится при этом дохлый террорист, в Севилье, на заплёванном асфальте? Нет, не знаю.
Я знаю только лишь, что ветер бело-чёрный гремит набором составных моей души. Что я пишу давно уже стихами, что стае птиц над стадом есть причина: вот это дикое скопление над стадом мух. И эти облака над ними всеми есть следствие того, что раньше, некогда тут было море. Я знаю: перистые облака над лугом ангельские крылья, похожие на крылья аиста, раскинутые по равнине. Я знаю, что многоэтажные громады в небе переворачивают представления о мире, в котором я живу, мой мир приобретает новое, чужое измеренье, по счёту - третье. Так я становлюсь лифтёром, по-прежнему зачисленным на должность машиниста, хотя уже могу летать. Я знаю это, сидя на моём холме, с него сползая.
И замкнуто пространство на моей равнине в сферу не вдаль, а вверх. И так же время. Там и там - одни и те же птицы.
Под ветром оживает всё, и мёртвое. Возможно, даже аист оживёт. А что? Схожу-ка, гляну... Деревья, камни оживают без сомненья. Но не в отдельности, а общим неделимым организмом, и по определению - простым. А ветер, ветер неделимый - его душа, простая и литая. Все деревья, растущие наружу из земли, из недр литого организма, всё это волосы его, я понял. Но отчего из недр моей души растёт тревога? Я не знаю.
Зато я знаю высший орган организма, а также орган низший и презренный. Я восхищаюсь им. И думаю при этом: неужто мне не станет места в этом теле жизни, неужто в китч я не могу войти его, пусть самым жалким, элементом? Неужто этим мощным организмом отвергнут я, как женщиной? Неужто этот жуткий организм есть женщина, а я отвергнут ею как жалкий импотент и педераст панельный! Что ж с таким поделать может женщина? Только прогнать. Она немилосердна ко мне, пузатому... Но я и сам готов уйти. Не буду в лавку деревянную лупиться рожей. Но что же это значит... значит, женщина есть тоже китч? Похоже...
И похоже, что я вступаю в отношения свои с простейшим организмом, с женщиною схожим. И, бросив все мои научные труды, я сборник составляю моих эпистолярнейших стихов. Ведь тут уже бессильны стансы, поэмы и романсы Блока, Рильке, Аш-Шанфара. Приходится изготовлять свои. Один из них цитирую сейчас, который обращён к тебе как родственнице женщины вселенской, той, с душою-ветром бело-чёрной. Держи:
Свеча дрожит в твоём зрачке печальном.
Соври ещё, ты всё мне дорога.
Сердечко-маятник я целый год качал нам.
Один лишь год сердчишка укачал нам
и укатился за земные берега.
Соври, дружок! Ты любишь? Что за горе...
Не верь, не бойся, не проси наган,
не закрывай глаза, не выпивай всё море,
и так всё сбудется, и без того. И вскоре
я выльюсь за земные берега.
Итак - всё кончится. И кроме нас. Ведь вскоре
я укачу через земные берега.
Прольюсь я за земные берега.
Как видишь, Кать, романс А. К. Толстого, да в сочетании с эсеровским девизом, вполне потянет на поэму - в современном смысле слова. И я, как видишь, докатился до поэм, со своего холма сползая, - и тоже: в самом современном смысле. А как же мне иначе? Пошлю, пожалуй, строки эти на адрес самого Толстого... Увы, ответ не получить. Часы пробили "поздно". Тогда я лучше напишу ещё стихи, в которых медное кольцо на пальце перетекает в, рифмуется с концом такой строки: "твоё перемещённое лицо". Пусть превратится медное кольцо в лицо. А слово "человек" поладит с домом, который подарил тебе твой ЖЭК. А я создам научную поэму об этом в домике другом, который мне никем не дарен: я заплатил 400 рублей. О чём сегодня и жалею... Ведь, Господи, как он печален, этот дом, приобретённый для потехи!
Но вот и рифма для концовки подошла: а может - мне действительно уехать?
О. 22.8.Здоймы.
Не хочется, всё же, кончать стихами... Мне представилось, что это я лежу там на лугу, в позе мосла, с вывороченным крылом, с раздавленным горлом... Вот теперь кончаю.
23. Н. А. ПОКРОВСКОМУ В МОСКВУ.
Почтенный Николай Алексеевич!
Теперь я знаю подлинную стоимость наших дружеских отношений. Вы их поддерживали только потому, что нуждались в крепком стороннике, верном Вам оруженосце в этих ваших кафедральных войнах. Проверив Вас на моей личной, не имеющей отношения к Вашей войне, крошечной просьбе - прислать мне выписку из словаря по поводу слова КАНЯ - я подтвердил мои предположения окончательно. Вы не удосужились исполнить эту невинную просьбу. Чем и доказали своё абсолютно утилитарное отношение ко мне.
В своё время я совершил ошибку, втянувшись в войну на Вашей стороне. Теперь я её исправляю. Не вздумайте только объявить, что я "плохо исполнял свои обязанности" все эти годы, не заслуживая даже своей зарплаты, не говоря уже о благодарности. Если Вы надумаете уволить меня по отягощающей статье, используя эти жалкие выражения, то вот Вам, я упреждаю Ваш возможный шаг: прошу считать это письмо заявлением о моём уходе с Вашей кафедры по собственному желанию.