Меро пересек границу штата и попал в Шайенн во второй раз в жизни. Неоновые рекламы, автомобили, цемент не обманули его: он помнил городок у железнодорожной станции, состоявший из сплошных ухабов. На этот раз Меро был невыносимо голоден и заглянул в ресторан на вокзале, хотя обычно не ходил в рестораны, и заказал бифштекс, но, когда официантка принесла мясо и он разрезал его, кровь растеклась по белой тарелке, и тут Меро уже ничего не мог с собой поделать — он видел животное, открывшее в безмолвном крике рот, он видел и смешную сторону этого своего отвращения: пастух, сбившийся с пути истинного.
Потом Меро припарковался напротив телефонной будки, закрыл машину, хотя отходил от нее всего метра на два, и позвонил по телефону, который ему дала жена Клеща. В разбитой машине был телефон.
— У нас не было от вас никаких известий, и мы решили, может, вы передумали! — закричала она.
— Нет, — ответил он, — я буду сегодня поздно вечером. Я сейчас уже в Шайенне.
— Сильный ветер. Говорят, что может пойти снег. В горах, — в ее голосе звучало сомнение.
— Ничего, — сказал он, — погоду я беру на себя.
Через несколько минут Меро уже выехал из города и направился на север.
Равнина, простиравшаяся по обеим сторонам дороги, уменьшила «кадиллак» до размеров пылинки. Ничего не изменилось, вообще ничего: пустое, бесцветное место; ревущий ветер; вдалеке антилопа, маленькая, как мышь; очертания ландшафта точно такие же, как прежде. Меро почувствовал себя попавшим в прошлое, спокойствие восьмидесятитрехлетнего человека испарилось, как вода, и его место заняла жгучая, молодая ненависть к глупому миру и к глупцам, в нем живущим. «Вы не представляете, какое это было чертовски трудное время для того, чтобы отправляться в путь. Вы не знаете, на что это было похоже», — он повторял это своим бывшим женам до тех пор, пока они не говорили, что знают; он вколачивал им это в уши по две сотни раз: бедный парень стоял на улице с плакатом и искал работу, а потом работал с этим котельщиком — и так далее и тому подобное.
В тридцати милях от Шайенна он увидел первый рекламный щит: «ХОЛМ-ПОД-ВАЙОМИНГОМ. На западе веселись по-западному». На огромной фотографии были запечатлены кенгуру, прыгающие посреди полыни, и светловолосый улыбающийся малыш, с маниакальным упорством пытающийся изобразить на своем личике удовольствие. Надпись по диагонали уведомляла: «Открытие 31 мая».
— Так что же, — спросил Ролло у девчонки старика, — чем же там дело кончилось с этим мистером Тином Хэдом?
Он смотрел на нее, причем не только в лицо, его глаза скользили по ней и вверх и вниз, как утюг по рубашке, а старик, в своем почтальонском свитере и кривобокой шляпе, пил себе «Эверклиэр» и не замечал ничего, а может, и замечал, но это его не беспокоило. Он то и дело вставал, чтобы пойти, пошатываясь, на крыльцо и полить там траву Когда старик уходил, напряжение спадало, и они становились обычными людьми, с которыми ничего не происходит. Ролло отводил глаза от женщины, наклонялся, чтобы почесать собаку за ухом, приговаривая: «Рыкалка зубастая», — а женщина уносила в раковину тарелку и, зевая, лила на нее воду. Когда старик снова возвращался на свой стул и в его стакане появлялся похожий на оливковое масло «Эверклиэр», то взгляды снова заострялись, а интонации голоса снова нагружались сложными смыслами.
— Ну, так вот, — продолжала она, забрасывая свои косы за спину, — каждый год Тин Хэд резал одного из своих быков, и этим мясом они питались всю зиму — вареным, жареным, копченым, фрикасе, подогретым и сырым. И вот однажды он идет к коровнику и бьет топором быка, хорошего быка, и тот падает от удара. Тин связывает ему задние ноги, подвешивает быка и закалывает, подставляет вниз бадью, чтобы в нее стекала кровь. Когда крови вытекает уже достаточно, он снимает тушу и принимается снимать с нее шкуру, начиная с головы: разрезает на затылке, мимо глаза, к носу и отдирает шкуру. Он не отрезает голову, а продолжает снимать шкуру: от копыт, к коленным сухожилиям, по внутренней части бедра, к мошонке и в середину живота, к грудине. Теперь он уже готов снимать шкуру с боков туши, эту старую, жесткую шкуру. Но сдирать шкуру — тяжелая работа, — старик кивнул, — и Тин бросил свежевать тушу на половине, решив, что пора пообедать. Так что он бросил быка полуободранным там же, на земле, и пошел на кухню, но перед этим отрезал у быка язык — это было его самое любимое блюдо, если сварить его и съесть холодным со сделанной миссис Тин Хэд горчицей из чашки с незабудками. Так вот, положил он язык на землю и пошел обедать. На обед у них в тот день была курица с клецками — одна из этих поменявших цвет куриц: с одного конца белая, а с другого — голубая. Да-да, голубая, как глаза твоего старого отца.
«Ей бы только соврать. Глаза у старика были темно-карие».
На высокие равнины ложился тонкий снежок, искусно заполняя собой воздух и скрывая редкую грязь. «Какая прекрасная, — подумал он, — прозрачная шелковая ткань». Но в ветре была и сила, раскачивавшая тяжелую машину: ветер — это огромная пульсирующая артерия, по которой воздух несется с небес, чтобы коснуться земли. Столбы дыма поднимались вверх на десятки метров; элегантные фонтаны, извивающиеся снежные черти, очертания закрытых чадрой арабок и призрачные всадники растворялись в белом дыме. Снежные змеи, вившиеся по асфальту, выпрямились и превратились в прутья. Меро ехал по стремительной реке холодной, бесконечно белой пены. Он не видел ничего и нажал на тормоза; ветер бился о машину, грязь, бешено летевшая на ветру, с шипением царапала по стеклу и металлу. Автомобиль содрогался. И вдруг, так же неожиданно, как начался, ветер прекратился, и дорога очистилась; Меро увидел впереди огромную пустыню.
Как мы узнаём, что чего-то с нас уже хватит? Что дергает за тот рычаг, который выбрасывает знак «Стоп»? Какие электрические разряды потрескивали в мозгу Меро прежде, чем там оформилось решение покинуть это место? Он услышал тогда эту ее проклятую историю — и все: жребий был брошен. Долгие годы впоследствии он думал, что уехал без достаточной на то причины, и страдал от этого. Но потом он начал смотреть по телевизору передачи о животных и узнал, что ему просто пришло время найти свою собственную территорию и свою собственную женщину. И сколько же их было там, в большом мире, женщин! Он женился на трех или на четырех из них, а перепробовал целую кучу.
С неуклонной неотвратимостью незаметно надвигающегося прилива образ ранчо вырисовался в его сознании; Меро вспоминал знакомые заборы, которые сам когда-то делал; туго натянутую под идеальными углами проволоку; канавы и валуны; крутые берега реки; скалы, напоминавшие кости, с остатками мяса на них, всё поднимавшиеся и поднимавшиеся вверх; и ручей, внезапно уходящий под землю, исчезающий в подземной темноте, стремящийся к слепым рыбам, и превращающийся в родник, бьющий наружу из горы в десяти милях к западу, уже на соседской территории, из-за чего их ранчо стало какой-то совершенно бесплодной красной землей, сухой, как крекер; огромные каньоны с высокими пещерами, удобными для львов. Меро вспомнил, как они вдвоем с Ролло в начале той зимы ходили к утесу с нарисованными вульвами. Там наверху были очень хорошие, с точки зрения льва, пещеры.
Небо впереди было как свернувшееся молоко. Когда оставалось уже всего шестьдесят миль, снова начался снегопад. Меро проехал Буффало. Мимо пролетали бледные облака, разбросанные далеко-далеко друг от друга, как разные галактики, потом их стало больше, и через десять минут автомобиль уже полз на скорости двадцать миль в час, а дворники колотились по стешу, как палочки, брошенные вниз по лестнице.
День уже клонился к вечеру, когда Меро достиг перевала; низкие горы затерялись в снегу, впереди скользкий поворот на подъем. Он медленно ехал на первой скорости; он не забыл, как нужно ездить по зимним горам. Но вдруг снова поднялся ветер и принялся раскачивать и швырять машину, не было видно ничего, кроме секущего снега; он больше всего боялся сбиться с дороги, от высоты кружилась голова. Еще двенадцать миль скольжения и ударов — и он добрался до Тен-Слип, где уличные фонари светились вращающимися кругами, напоминая солнце на картине Ван Гога. Когда Меро уехал, здесь еще не было электричества. Между городом и ранчо тогда простиралось семнадцать темных, беспросветных миль, и теперь вся цепь прошедших лет словно бы уложилась в это расстояние. Фары выхватили из темноты знак: «20 КИЛОМЕТРОВ ДО ХОЛМА-ПОД-ВАЙОМИНГОМ». Изображенные на рекламном щите эму и бизон искоса поглядывали на эту надпись.