- Пусть бы Рейган посмотрел...
- Это пьяницы на самогон перегнали.
- Нечего все на пьяниц - и картошку пьяницы гноят?
- Не пьяницы, а кооперативщики все скупили.
- Это нарочно против Горбачева подстроено!..
- Ненадолго. Временные трудности.
- Жэковцам хорошо: кто поумирает - они ихние талоны...
Униженность здесь имитировалась лишь как средство борьбы - средство разжалобить противника, а противник здесь тебе каждый. Общество без конкуренции...
"Что бога гневить - нам жилось бы куда легче, чем отцам-матерям, если бы не свалившееся на нашу голову достоинство, защитить которое не имеем ни силы, ни храбрости. Впрочем, храбрости нам не хватает именно потому, что не хватает чести - да и бесчестья наши до того микроскопичны, что за каждое из них в отдельности не полез бы в драку даже отъявленный бретер, наши унижения могучи только совокупной массой. Как комары. И когда ты наконец видишь достойный повод вступиться за свою честь, оказывается, что вступаться особенно уже и не за что: нелепо очень уж дорого платить за чистоту засиженной мухами салфетки".
Так до конца дней и не иметь даже крошечной ячейки, в которой можно было бы жить, ни у кого не спрашивая дозволения... Лида, вспомнил он и съежился: слава богу, что хоть она его сейчас не видит.
"Я могу не замечать бедности, тесноты, я сквозь это проходил посмеиваясь, пока мог уважать себя за это. Но жить бессмертным, не замечая унижений... Я не могу сидеть в кругу бессмертных на поротой заднице".
Он сидел на поротой заднице, не замечая собачьего воя, доносившегося сверху, а точнее, со всех сторон и даже изнутри, как не замечают завываний ветра в печной трубе. Поэтому телефонный звонок показался ему взрывом. Наталье удалось урвать два билета в ДК пищевиков на московского прогрессивного публициста, в два перестроечных года сделавшего себе имя статьями о сворачивании нэпа и злодеяниях Кагановича.
В жэк за плотской пищей, к пищевикам за духовной... Интеллигентность публики на тротуаре возрастала с каждым шагом, все больше попадалось "дипломатов", очков, бород, которые Сабуров машинально проверял на брюнетистую курчавость и так же машинально отмечал повышенный ее процент. Если уж он, Сабуров, скептик и безродный космополит, несет в себе этот вирус...
Билеты начали спрашивать метров за сто (один товарищ, чтобы не задавать лишних вопросов, держал над головой картонный плакатик с надписью: "I билет"), но рвать друг у друга из рук все-таки не рвали, тем более что и рвать особенно было нечего. Правда, поднимаясь по лестнице, уже, как бы не замечая, поталкивали друг друга, а в борьбе за места вспыхивали даже и открытые стычки, в которых каждая сторона стремилась подавить другую достоинством. В целом настроение царило приподнятое, все помнили, что силы реакции лишь скрепя сердце и скрипя зубами дозволили эту встречу. "Накося, выкуси!" - было написано на лицах. Два бородача что-то радостно показывали друг другу каждый в своем "Огоньке", в том "Огоньке", к которому стекались блудные души. "Смотри, Иванов, Петров, Сидоров!" ахала ему на ухо Наталья с радостным удивлением: а я, мол, и не знала, что он такой хороший человек. Она просто излучала просветленность, и ревность Сабурова достигла уровня осознаваемого. В довершение всего, у них с Натальей оказались стоячие места. Это было уже чересчур: пусть сначала московский гость - на глазах своих коллег - простоит часок-другой на его выступлении.
Однако Наталья не позволила ему удалиться, умоляюще шепча: "Если будет неинтересно, мы сразу же уйдем" - пытаясь поддерживать его под локоток, чтоб ему легче стоялось. Сабуров, хоть старался и не смотреть на окружающих, видевших его в столь унизительном положении, однако, к изумлению своему, увидел среди стоячей публики девушку в белом подвенечном платье. Гражданский обряд - пророк наложением рук заключает браки. Дела...
Пророк обладал безупречной русской (и русой притом) окладистой бородой, изрядно поседевшей. Он оказался не мальчишкой-везунком, родившимся на свет в ту минуту, когда Сабуров впервые про него услышал, а человеком немолодым, что несколько утешило Сабурова: тоже лет тридцать рылся в чем-то общелитературном, пока наконец в какой-то счастливый миг его кирка не звякнула о забытый статуй Кагановича. Ободренный бурными продолжительными аплодисментами, переходящими в овацию, пророк упустил из виду, что непопулярность его литературоведческих сочинений была вовсе не случайной, и, страдальчески хмурясь перед микрофоном, принялся читать взгляд и нечто о Достоевском: можно ли убить человека во имя великой, гуманной идеи? Не будучи вооружен передовой теорией стереотипа, он не мог ответить с полной ясностью: убить можно, но оправдывать убийство нельзя, а вынужден был долго путаться в этом совершенно ясном для публики вопросе: убивать, конечно же, нельзя, кроме тех случаев, когда сам бог велит убить. Поэтому аплодисменты становились все вежливее и вежливее, пока, наконец, и сам автор не сказал обиженно, что Каганович Кагановичем, но нельзя забывать и о вечном. Похлопали и вечному.
Тем временем на столе перед выступавшим скопилась воздушная груда записок - их сносили на цыпочках и возвращались на место с выражением набожности. В сущности, все это было трогательно, но желчь никак не желала успокоиться в растравленной душе Сабурова.
Обиженный пророк принялся разбирать записки с какой-то даже неохотой, но постепенно воодушевился, а с ним воодушевился и зал. Однако все мало-мальски усложненное встречало ослабленный отклик, а бурю вызывали исключительно ответы, известные заранее. Оратора, надо отдать ему должное, самого смущал непомерный успех радикальных общих мест, поэтому вещи, обреченные на особый восторг, он произносил подчеркнуто буднично.
Не пора ли нам (опять нам) наконец отбросить ханжество, спрашивали у него, и открыто признать, что и советский человек тоже хочет есть?
- Разумеется, - пожимал он плечами и добавлял совсем уж застенчиво: Пока люди не удовлетворят свои материальные потребности, самые возвышенные идеи не овладеют массами.
Шквал аплодисментов - как же, такая крамола! Попробуй, скажи здесь, что распространенность возвышенных идей почти не зависит от таких топорностей, как богатство и бедность: из богатых по разночинским меркам дворян выходили декабристы (вроде аристократа Сабурова...), из бедных по дворянским меркам разночинцев выходили самоотверженные ученые, праведники и бомбисты... Среди полудиких оборванцев распространилось христианство - "не собирайте сокровища на земле", "ударившему тебя в правую щеку..." - а богатый граф Толстой принял его как высшее руководство к действию... Для человеческой души важнее всего незримые связи с другими душами. И что такое материальные потребности? Привычка, стереотип полагает границу нашим аппетитам лишь на время, а теперь, когда он распался, нам всегда будет чего-нибудь не хватать. Не хватало бы - и бог с ним, мы не голодные и холодные, а униженные и оскорбленные - заметил ли эти слова пророк-литературовед? Мы не можем уважать себя за наши несмертельные лишения, потому что выносим их не ради возвышенной цели, а из трусости, из глупости, из лени. Не бедность мешает нам принимать возвышенные идеи, а отсутствие возвышенных оправданий для нашей бедности делает ее оскорбительной: высокая цель мигом обратила нашу бедность в богатство. (Сабурова тоже непрестанно сносило на это неотвязное "нам".)
Смех в зале заставил его очнуться, и Наталья, поймав его взгляд, несколько раз кивнула радостно. Сабуров, поднапрягшись, восстановил в памяти диалог пророка с очередным записочником. Тот спрашивал: хозрасчет, аренда, кооперация - все это лишь средства, но какова отдаленная цель нашего общества?
- Снова "для чего мы живем"?! - оскорбился пророк и брезгливо отбросил записку. - Уж эта убийственная манера русского человека думать о том, что будет через тысячу лет!.. А мне хочется, чтобы через три года были сосиски!
Мало ли что именно эта убийственная манера и сделала русскую литературу величайшей в мире! Но пророк, обиженный за свои вечные достоевские темы, решил спуститься на землю и стал агрессивно злободневен, упорно не желая вспомнить своего же Достоевского: без твердого представления, для чего ему жить, человек истребит себя даже среди сосисок.