Когда у нотариуса было завершено все, Сидор Петрович сказал брату:
— Герасим, пожалуй, мне уж негоже из сапогов в лапти переобуваться…
Сидор Петрович, числившийся в «справных», теперь вышел в «богатеющие мужики». И так было всюду. Война разоряла одних и обогащала других. Сидор Петрович сразу же навел порядки на мельнице, начав с того, что ее жернова завертелись через неделю после покупки. И то, что было названо им «прелыми дровами», стало давать братьям Непреловым первые доходы.
У Герасима Петровича не хватило бы денег на покупку Омутихинской мельницы, но ему теперь был открыт широкий кредит. После запрета продажи спиртных напитков спрос и цены на пиво необыкновенно возросли. Пивные склады в Мильве были опечатаны полицией. Складами заведовала теперь Любовь Матвеевна. Ее заведование заключалось в поддержании порядка и охранении печатей. По приезде в Мильву на побывку Герасима Петровича пристав Вишневецкий посоветовал проверить, не прокисло ли пиво, а затем сказал прямее:
— Зачем погибать тому, что может жить, веселить и приносить радости…
Ростислав Робертович не предлагал красть пиво. На это не пошел бы честнейший Герасим Петрович. Нужно было взять из склада несколько бочек, развезти их по надежнейшим и уважаемейшим адресам, затем опечатать снова склад и, в случае надобности, повторить эту простейшую операцию.
Герасим Петрович добросовестнейше перевел за пиво главе фирмы Болдыреву все до копейки с надбавкой на общий рост цен и падение рубля. Тщательнейше были подсчитаны проценты с оборота приставу, а остатки, составлявшие семь-восемь рублей из каждых десяти, пошли на покупку тихомировской мельницы.
Невольный свидетель происходящего, Маврик молча носит в себе стыд за отчима и за Сидора Петровича. В спешной покупке и торопливом обживании тихомировской мельницы было что-то неприличное. И особенно неприглядна была суетливость захватывания дядей Сидором не купленных им вещей, не принадлежащего ему имущества, вроде брошенных Всеволодом Владимировичем хомутов, дуг, кадочек, старой мебели, чугунов, ржавого шомпольного ружья, бельевой корзины, рваной сети, охотничьих лыж, стожка прошлогоднего сена, куля с овсом, шарабана со сломанными рессорами, линялого байкового одеяла и прочего из разряда негодных вещей. Все они рассматривались, оценивались и прятались. «Вдруг да енерал спохватится и спросит: а где мои старинные енеральские сапоги?..» И это так походило на мышиную возню, на бессмысленное растаскивание по норам и того, что никому не могло пригодиться.
Старый осел Бяшка тоже пошел в придачу вместе с даровым имуществом. Сидор Петрович долго думал, как поступить с ослом. Держать просто так, как он жил у Тихомировых, было невозможно. Это противоречило всему строю мыслей Сидора Петровича. Все должно давать прибыток. И он продал осла мулле на мясо.
Прощай, Бяша! До тебя ли теперь…
Отчим Маврикия беспокоился о скорейшем пуске мельницы, чтобы она давала гарнцы зерна за помол. Его волновал и луг, который никогда не косили Тихомировы, оставляя траву для любования ею, для сохранения полевых цветов и полевой клубники. Какие могут быть тут цветы, когда луг должен дать два добрых стога сена. И если продать это сено поближе к весне, то можно взять за него и вдвое.
Мельница и луг — это еще что… Герасима Петровича беспокоили дикие утки, гнездившиеся в камышах тихомировского пруда. Он внушал непонятливому пасынку:
— И утята теперь тоже наши. Они хотя и дикие, а вывелись на моем… на нашем, — поправился он, — пруду. И так жаль, что из-за распроклятой войны осенью я их не сумею подстрелить и они улетят… А то и хуже. Забредет сюда кто-то чужой и перестреляет наших уток…
Маврик молчит и думает, что на свете нет силы, которая может расколдовать людей, которые стали мышами.
В этом возрасте Маврик предпочитал делиться своими мыслями с товарищами. Но не все можно было сказать и самым близким друзьям. И только тетя Катя, единственная тетя Катя может понять его. Он снова стал часто бывать у тетки в Замильвье. Она просила не обращать внимания на странности отчима и обещала поехать с ним в Верхотурье.
Это неизвестное Верхотурье, куда они поедут неизвестно зачем — не то на богомолье в монастырь, не то полюбоваться красотами старого города и Урала, — занимало воображение Маврика.
В самом деле, скорей бы уж уехать в это Верхотурье, за Уральский хребет, в Азию, чтобы не видеть, что делается здесь, и не осуждать…
Возвращавшегося в армию мужа Анна Семеновна провожала до камской пристани. Ей не хотелось терять и минуты из тех часов, которые они могли провести вместе.
День был таким благодатным, так все улыбалось кругом, что хотелось верить, будто пришел конец войне.
— Гриша, мне кажется, что теперь осталось не так долго, — сказала Анна Семеновна мужу, когда они очутились в прибрежном сосняке выше пристаней. — Наверно, война не протянется и до зимы.
— Война может кончиться и сегодня, — ответил Киршбаум, по привычке осмотревшись вокруг. — Война закончится тотчас, как солдат поймет, что является причиной войны. Понять это так просто и так нелегко…
Григорий Савельевич снова оглянулся, взял под руку жену и, уходя дальше по берегу, принялся повторять давно известное о том, что объяснить простейшее бывает подчас труднее, нежели раскрыть очень сложное.
— К примеру, возьми ты, Анни, того же Герасима Петровича Непрелова. Он понимает, что беспроволочный телеграф породит беспроволочный телефон. Он допускает, что аэропланы впоследствии могут перевозить пассажиров из города в город. Он также не исключает, что машина будет пахать вместо лошади. Но этот же Непрелов категорически отрицает возможность поголовной грамотности. И особенно в деревне. И особенно среди женщин. Потому что грамота им практически не нужна. И это говорит человек, живший в больших городах и входивший в круги образованных людей.
Анна Семеновна, слушая мужа, думает о том, что в их жизни почти не было времени, которое бы принадлежало только им. Ей даже кажется, что они никогда не были вдвоем. В минуты упадка духовных сил Анна Семеновна завидует презренной жизни обывателей. Будь она кассиршей или конторщицей… Или наборщицей у Халдеева. Или такой, как Любовь Матвеевна Непрелова, которой не нужно бояться тюрьмы, обыска, наконец, просто стука. Которой можно не беспокоиться за детей. А ей?
— Гриша, — перебивает Анна Семеновна, указывая на дым за третьим или четвертым поворотом реки, — это, наверно, твой пароход. И, может быть, мы теперь поговорим о наших личных, семейных делах.
Григорий Савельевич остановился, недоуменно пожал плечами, потом сказал совсем просто, не подыскивая слов:
— А я только об этом и говорил. Конец войны, крах монархии стали нашими главными семейными и личными делами.
Сначала в этих словах ей послышался некий налет фразерской бравурности, а потом, проверив еще раз смысл сказанного, она безоговорочно приняла его.
Пароход, дымивший далеко, был уже за первым поворотом. Киршбаумы поспешили на пристань. Там Ильюша и Маврик, не теряя времени, ловили рыбу. Фаня углубилась в чтение. Екатерина Матвеевна, отправляясь с племянником в Верхотурье, предпочла задержаться на несколько дней, чтобы ехать вместе с Григорием Савельевичем.
Предстояло снова расставание. Надолго ли? Кто и что может ответить на это? Но кажется, ждать осталось меньше, чем ждали. Какое-то необъяснимое предчувствие обещает катастрофу…
— Будем надеяться, Анни, на лучшее, — говорит, прощаясь с женой, Григорий Савельевич.
— Больше ничего не остается, — шепчет она.
— Будьте умными, — наказывает Григорий Савельевич детям.
Любящий отец, надеющийся только на лучшее, не знает, какие испытания предстоят его семье…
Разлучник-пароход снова разделяет любящие сердца. Анна Семеновна старается скрыть слезы. Екатерине Матвеевне так жаль ее, но помочь нельзя ничем. Над всемивластвует война, которая становится ненавистной и ей, далекой от политики женщине. Кажется, и она, Екатерина Зашеина, боясь своих мыслей, начинает понимать, что царь принес и приносит много зла своему народу. А если это так… значит, он прав. Он — это Иван Макарович Бархатов.