В этой связи явной небылицей представляется свидетельство о будто бы проявленном Горчаковым порыве: после провала мятежа он якобы предложил заграничный паспорт Ивану Пущину, с тем чтобы тот мог скрыться за границей. Ведь для того чтобы осуществить этот план — добыть заграничный паспорт для преступившего один из главных законов дворянского кодекса чести Ивана Пущина, — Горчаков должен был совершить целый ряд должностных подлогов. Первым делом предстояло выкрасть бланк документа, поскольку такие бумаги подлежали строгому хранению, далее — фальсифицировать его, заполнив по установленной форме, получить доступ к печати или как-то подделать ее, а затем подделать подпись того должностного лица, кто по уставу имел право подписывать такие документы… Может быть, такие деяния могли бы осуществить лихие фальшивомонетчики, но никак не государственный чиновник.
Натянутый характер беседы Пущина с князем Горчаковым после возвращения первого из изгнания свидетельствует о сомнительности такого предположения. Косвенно это подтверждает и тот факт, что Горчаков приложил немало усилий к тому, чтобы смягчить судьбу как раз не самого Пущина, но его родного брата, который, по всеобщему убеждению, понес наказание незаслуженно: к замыслам и поступкам декабристов и своего брата Михаил Пущин отношения не имел… Однако недоброжелатели князя продолжали настаивать на том, что его связывают близкие отношения с несколькими мятежниками.
Случилось так, что Горчаков, по невероятному стечению обстоятельств, сам стал невольным свидетелем событий, происходивших на Сенатской площади 14 декабря 1825 года.
«В день 14 декабря 1825 года, — вспоминал Горчаков, — я был в Петербурге и, ничего не ведая и не подозревая, проехал в карете цугом с форейтором в Зимний дворец для принесения присяги новому государю Николаю Павловичу. Я проехал из дома графа Бобринского, где тогда останавливался, по Галерной улице чрез площадь, не обратив внимания на пестрые и беспорядочные толпы народа и солдат. Я потому не обратил внимания на толпы народа, что привык в течение нескольких лет видеть на площадях и улицах Лондона разнообразные и густые толпы народа.
Помню весьма живо, как в то же утро, 14 декабря, во дворце императрица Александра Феодоровна прошла мимо меня уторопленными шагами одеваться к церемонии; видел ее потом трепещущею; видел и то, как она при первом пушечном выстреле нервно затрясла впервые головою. Эти нервные припадки сохранились затем у нее на всю жизнь.
Видел митрополита Серафима, возвратившегося во дворец с Петровской площади и тяжело опустившегося в кресло, трепещущего всем телом. Он полагал, что был весьма близок к погибели, и дрожал при воспоминании об опасности, которой избег, как он думал, совершенно случайно.
Видел я, и вспоминаю вполне ясно, графа Аракчеева. Он сидел в углу залы, с мрачным и злым лицом, не имея на расстегнутом своем мундире ни одного ордена, кроме портрета покойного государя Александра Павловича, и то, сколько помню, не осыпанного бриллиантами. Выражение лица Аракчеева было в тот день особенно мрачное, злое, никто к нему не приближался, никто не обращал на него внимания. Видимо, все считали бывшего временщика потерявшим всякое значение.
Новый государь, Николай Павлович, вел себя вполне героем»[28].
Нам не раз еще придется обращаться к воспоминаниям Горчакова, в которых он размышляет о главных вехах прожитой жизни. Этот единственный документ во многом определяет канву исследований, посвященных судьбе последнего российского канцлера. Вполне понятно, что некоторые этапы своей жизни Горчаков запечатлел в воспоминаниях так, как сам воспринимал их, в то время как в реальности все было значительно сложнее. В эпизодах, где описывается, например, начало служебной карьеры, сквозит некоторая ущербность, недовольство, стремление и себя отнести чуть ли не к «жертвам» николаевского режима… С этим можно было бы согласиться, если бы не то обстоятельство, что Горчаков, принадлежавший к гордому и непокорному племени лицеистов, слыл личностью не только талантливой, но и имевшей о себе весьма высокое мнение, не был заносчив, но в душе презирал посредственность и уж тем более не был готов прислуживаться… Любопытно, что родных братьев Александра I — Николая Павловича и Михаила Павловича — намечалось зачислить в Лицей в первый же год его существования. Необходимо иметь в виду и то, что и царствующий император Николай I, и те, кому он особенно доверял, были примерно одногодками Горчакова. В их способностях и достоинствах молодой дипломат не раз имел возможность убедиться. Кое-кто не то что складно писать — хорошо говорить по-русски не мог. Не это ли было причиной болезненного чувства недооцененности и невостребованности, которое не покидало его долгие годы? В то же время свойственное Горчакову самомнение не могло не нанести ущерба его карьерным устремлениям. Многие исследователи приводят в качестве примера следующий эпизод, относящийся к началу его службы в Лондоне. На вопрос случайного заезжего гостя из России, как ему служится, Горчаков, коснувшись отношений с тамошним российским послом бароном Ливеном, ответствовал: «Как может чувствовать себя человек, привязанный к трупу?!» Возмездие за неосторожное обращение со словом последовало незамедлительно: Горчаков был переведен в посольскую миссию в Риме (правда, с сохранением прежнего довольствия, которое, к слову сказать, вдвое превосходило должностные оклады других служивших там русских дипломатов). В те времена Рим считался окраиной Европы, и проявить себя там было гораздо труднее, чем в Лондоне.