— И чтобы вытащить брата из тюрьмы, ты хотела отправить за решетку меня?
— Но все ведь шло хорошо. Ты счастлив, я тоже, какое нам дело до этих вертолетов? Скоро они получат все, что хотели, и помилуют моего брата, а нас оставят в покое… Ты спрашивал меня, хочу ли я остаться с тобой. Очень хочу! Я уже не могу без тебя, я хочу всегда быть с тобой, просто я… Ты понимаешь теперь, почему я тогда не могла просто сказать «да»? Ну пожалуйста, прости меня!
Опять детский голос и соответствующее выражение лица: испуг — потому что она совершила нехороший поступок, исполненное надежды ожидание — потому что она ведь только что попросила прощения, и обида — потому что он не торопился погладить ее по головке.
— Почему ты так уверена, что они оставят тебя в покое, когда получат все, что им нужно?
— Они мне обещали. И что отца отпустят, тоже обещали и сдержали слово.
— Потому что ты вряд ли стала бы на них работать, если бы они его не сдержали. А сейчас они помилуют твоего брата и заменят ему смертную казнь на пожизненное заключение, и ты будешь работать на них дальше, чтобы они дали ему пятнадцать лет, а они будут торговаться с тобой за каждый год. И что ты сможешь сделать?
Она не отвечала, по-прежнему глядя на него с обидой. Он на секунду задумался, что-то подсчитывая про себя:
— Конечно, они должны будут тебе что-нибудь предложить, чтобы у тебя был стимул работать на них. Скажем, три года тюрьмы для него — за один год твоей работы. Так что как минимум еще пять лет ты будешь у них на крючке. А ты — отличный кадр, бегло говоришь по-французски, знаешь страну и людей, к тому же ты у них под контролем. Сколько лет ты прожила во Франции до того, как они тебя завербовали?
— Ты говоришь как на допросе! Я не хочу разговаривать с тобой в таком тоне.
Он сидел выпрямившись, сложив руки на животе и глядя на нее деловым, сосредоточенным взглядом.
— А вместе с тобой они сажают на короткий поводок и меня… Когда кончится эта история с вертолетом, начнется другая, какой-нибудь невидимый для радаров самолет-разведчик, или система наведения, или новый бомбовый отсек — да мало ли… К тому же… проработав какое-то время на них, я и без тебя автоматически попадаю в их лапы… Ты этого хочешь? Ты хочешь такой жизни?..
— Мы не так уж плохо живем. Мы вместе, у нас есть прекрасный дом, деньги… А то, что ты теперь все знаешь, совсем необязательно знать другим. Почему мы не можем плюнуть на все и жить как жили? Разве ты не был счастлив все это время?
Он не отвечал. Он смотрел в окно, где чернела ночь, и у него от усталости было темно в глазах. Она была права и в то же время не права. Какое ему дело до боевых вертолетов, самолетов-разведчиков, истребителей, бомбардировщиков, до всех этих игр, вооружений, перевооружений, разоружений? Пока у него нет денег и времени на писательство, плевать, что и для кого переводить и на кого работать — на IBM, на Мермоза… Почему бы и не на поляков или русских? Объем работы тот же. Он горько рассмеялся. Но свободу свою он потерял навсегда. Он вдруг ощутил это с болезненной отчетливостью. Он уже не сидел у пульта, управляя поездами, а сам оказался поездом, который кто-то другой приводит в движение, разгоняет, тормозит, останавливает и вновь отправляет в путь.
— Георг!
Он печально пожал плечами. Может, его прежняя свобода тоже была просто иллюзией? Он вдруг вспомнил ее внезапные уходы по воскресеньям:
— А почему тебе нужно было отдавать пленки с чертежами именно по воскресеньям?
— Что?
Он не стал повторять вопрос. Что-то тут было не так. Что-то не стыковалось. Этот еще не оформившийся в слова вопрос вертелся в его мозгу — не столько вопрос, сколько неспособность поверить в то, что все это действительно произошло именно с ним и что его жизнь завтра пойдет уже по совершенно другому сценарию.
Она вздохнула и положила голову ему на колени. Левой рукой она стала гладить ему спину, правая скользнула под его ночную рубашку, в промежность, нежно коснулась члена. Он с удивлением, словно откуда-то издалека, наблюдал за своим собственным растущим возбуждением.