Выбрать главу

Она выслушала его молча, не дрогнув, но он видел, как краснеют ее щеки, как она слепо перебирает бесчисленные кулоны и подвески, украшающие ее шею, чтобы один из них — отделанный под позолоту, с алым камнем посередине, — крепко сжать в кулаке. На секунду Бертрану показалось, что она сейчас вскочит и убежит — однако она осталась сидеть на месте.

— Правда, — повторила Хильдегарда, когда он выдохся, замолчал, застыл, выдерживая ощущение, будто череп его вот-вот расколется на куски. — Хотите правду? Вы сегодня с кем-то поссорились. Вы почти его не знаете, но он по вам здорово проехался, а вы ответили ему, но все равно думаете, что могли сделать это по-другому, могли лучше себя поставить в глазах своих коллег. Вы боитесь, что вы для них просто выскочка, что ничего не стоите в их глазах, что вы для них чужой. Вы не знаете, кому верить. Вы один. Это вас пугает, и вместе с тем — злит. А еще у вас болит голова, потому что вы перенервничали, и от этого вы злитесь еще больше.

Несколько секунд они смотрели друг на друга, каждый оправляясь от нанесенного другим удара. Хильдегарде это очевидно далось проще, чем Бертрану — когда перед ней поставили блюдо с пастой, она как ни в чем не бывало принялась есть; он же, в свою очередь, чувствовал, что не может сделать и глотка воздуха.

— Голова, кстати, сейчас пройдет, — добавила вдруг Хильдегарда, прожевав креветку. — Не пейте столько кофе, особенно после обеда. Попробуйте пить отвар мяты.

— Чт…

Боль исчезла; краски вокруг Бертрана стали ярче, звуки — четче, даже собственное тело он начал воспринимать более полно и отчетливо, а не как сквозь мешающую пелену. Только сердце его стучало так, что он испугался на миг, не случится ли с ним удар.

— Это… это вы сделали? — спросил он хрипло, не удерживаясь от того, чтобы беспомощно ощупать место у основания шеи, где гнездилась мигрень еще несколько секунд назад. — Как?

Хильдегарда ему улыбнулась — будто он не произнес недавно те слова, что несомненно нанесли ей обиду.

— Скажем так: захотела, чтобы вам полегчало. Ну как? Уже лучше?

— Да, но… — Бертран отнял ладонь от затылка, посмотрел на нее, будто мог разглядеть на коже какой-то знак или след. — Это же невозможно.

«Совпадение, — твердил он про себя, как будто его заклинило, — обычное совпадение. Или какое-то дешевое шарлатанство».

— Так вы же этого хотели? — уточнила Хильдегарда с непреходящей улыбкой. — Чего-то невозможного?

Невозмутимо она продолжила есть. Что же до Бертрана, то он вовремя вспомнил, что рядом с ним стоит почти нетронутый бокал вина — пусть оно и не могло вернуть ему способность здраво мыслить в полной мере, но по крайней мере позволило немного принять случившееся — как новый, хоть и неожиданный факт, который, как и все прочие, подлежал осмыслению и анализу.

— Хорошо же, — сказал Бертран задумчиво. — Вы… что-то видите?

— Чувствую, — коротко пояснила Хильдегарда. — Все равно что вы чувствуете запахи, вкус еды, какие вещи на ощупь… с этим все точно так же.

— И вы с этим родились?

— Да. С этим только рождаются.

— И умирают? — спросил он, как будто это имело какую-то важность.

— И умирают, — подтвердила она и добавила, как мантру или молитву, заученную ей наизусть. — Дар невозможно украсть или перенять, нельзя взять в аренду, купить или отобрать силой. Он с тобой — и так всегда, даже если ты этого не хочешь.

Еще ненадолго установилось молчание. Бертран продолжал смотреть на девчонку, пытаясь собрать свои мысли, собрать себя самого в привычном, давно установленном порядке — и понимая, что сейчас, в этот момент, он не в состоянии сделать это. Хильдегарда недолго наблюдала за ним, а потом вздохнула, опуская глаза в тарелку:

— Я не могу заставить вас поверить, господин Одельхард. Может, и лучше будет, если вы не поверите. Не будете думать об этом всем, будете заниматься вашими политическими делами… и все будет идти так, как должно идти.

Бертран хотел было спросить, точно ли входит в это «должно» семь тысяч флоринов из государственного бюджета ежемесячно, но что-то его удержало. Может — то, что Робье говорил ему о Фредерике; хоть Бертран все еще не мог подвести себя к мысли, что нечто подобное возможно в действительности, но следующий вопрос вылетел у него будто сам собой:

— Почему вы согласились?

Хильдегарда, очевидно, не поняла, к чему он.

— Что?

— Вы же, я вижу, совсем не интересуетесь политикой. И моя персона, конечно, вас тоже не интересует. Почему вы согласились на это? — спросил Бертран, слыша себя, как сегодня в парламентском зале — искаженно и со стороны. — Как мне рассказали, работа… не из приятных.

— Ради денег, конечно, — сказала она тоном, не вызывающим ни единого сомнения в искренности ее ответа. — Из-за чего же еще?

Бертран опешил.

— Простите, но… — он оглядел еще раз ее всю, задержался взглядом на дурацком свитере, на ярко-алых кончиках волос, — возможно, я чего-то не понимаю, но вы не производите впечатления человека, которому важны деньги.

Хильдегарда замерла, не донеся до рта вилку. Потом поспешно отхлебнула чая — видимо, какой-то кусок пошел у нее не в то горло.

— Знаете, господин Одельхард, я в своей жизни встречала только два типа людей, которые говорили, что им не важны деньги. Первые пытались прикрыть этими словами свою неспособность их раздобыть, а у вторых их было так много, что они вообще не могли себе представить, как их может не быть. Ни к одному из этих типов я точно не отношусь. Конечно, мне важны деньги, как же иначе?

На последних словах она рассмеялась, будто не могла поверить, что ей приходится объяснять столь очевидные вещи; Бертран продолжал смотреть на нее ошеломленно, пытаясь понять, что с этой девицей не так. Вернее, как может она существовать в этом мире и, кажется, даже получать от этого какое-то удовольствие, когда «не так» в ней совершенно все — по крайней мере, идет вопиюще вразрез со всем, что Бертран видел в своей жизни до этого.

— Кстати, паста правда класс, — сказала она примирительно, будто пытаясь сгладить случившуюся неловкость. — Спасибо.

— Не за что, — отозвался Бертран, испытывая горячую благодарность к официанту, который уже летел к ним, чтобы наполнить его опустевший бокал.

***

Домой он вернулся, как всегда, около полуночи, но совсем не ощутив прошедших часов: все дела в министерстве были им завершены удивительно споро, хотя принимала в них участие лишь незначительная часть его сознания. Сам же Бертран был всецело занят беседой, что произошла днем между ним и Хильдегардой — странно одетой, со странными повадками, странно выглядящей девицей, все в которой, должно быть, состояло из странности, но странность эта, вопреки здравому смыслу, не отталкивала, даже напротив, пристала к Бертрану намертво, преследовала его, ходила всюду за ним разноцветным смеющимся призраком. Был ли он слишком слаб или глуп, чтобы просто забыть о ней, вычеркнуть из памяти эпизод, который ни на что бы более не повлиял? Или действительно, дело было в предчувствии старости, которое заставляло Бертрана обратиться к неизведанному, что открылось ему по случайности и что он не был способен теперь от себя отринуть, сделав вид, будто этого не было?

Он размышлял над этим, пока шофер вез его к дому, размышлял потом, пока переодевался, принимал душ, наливал себе на сон грядущий бокал коньяка — пытался, как давно приучен был, упорядочить свои размышления, чтобы не заблудиться в них, как в лабиринте с зеркальными стенами, но не мог: механизм, который Бертран любовно собирал и совершенствовал, которому была подчинена вся его жизнь, вновь отказался работать, и сделать с этим ничего было нельзя. К последнему выводу Бертран пришел, сидя с телефоном в руках на диване в гостиной, отхлебывая коньяк и вновь пролистывая страницу Хильдегарды в Facebook, раз за разом спотыкаясь взглядом о крошечную отметку «онлайн».

«Давай, давай, — внутренний голос издевался над ним, уже не таясь. — Не хватало тебе еще судебного иска по обвинению в преследовании. На таком можно заработать побольше, чем какие-то семь тысяч».

Даже желания посылать его как можно дальше у Бертрана не было; порывшись в памяти, он вспомнил пароль от страницы, которую завел когда-то — не на свое имя, конечно, — по настоянию Микаэля, да так и забросил за ненадобностью. Теперь оказалось, что надобность есть — пусть на языке здравомыслия она зовется «блажь».