Выбрать главу

В справедливость Вивьенна Вильдерштейн больше не верит.

***

2017

Хильдегарда Вильдерштейн не верит в любовь.

Может, не совсем так: она знает точно, что любовь существовала, по крайней мере, когда-то, но сейчас в мире для нее просто не осталось места — все вытеснили новые материи и понятия, в которых Хильди не разбирается и, честно говоря, не хочет. Ей достаточно и того, что есть у нее: она ныряет в чужие чувства, как в омут, и наслаждается ими так полно, будто не разделяет их и ее два столетия, будто они направлены на нее или ей преподнесены, как бесценный дар. Этот дар она несомненно ценит, бережет его, как может — ей кажется, что в груди у нее горит огонек, трепещущий, готовый погаснуть, но она защищает его, закрывает ладонями, пусть и приходится ей обжигать руки при этом, но боль от ожога сладкая и приятная, Хильди получает от нее удовольствие не менее, чем от всего остального.

Завидует ли она? Если только совсем чуть-чуть: подчас, выводя себя саму на откровенность, она признается втихую, что хотела бы себе такого мужчину, как Франц Джеральдин — умного, смелого, способного любить безоглядно и постоять за того, кого любит. Франц, конечно, один такой был, а подобных ему давно уже не рождалось — уж точно не в этом веке, в котором Хильди чувствует себя потерявшейся пассажиркой, севшей не на тот поезд. Ее собственный поезд ушел задолго до ее рождения; ей остается только вздыхать по тому, что она волей случая или злой шуткой судьбы оказалась разлучена с теми, кто ей близок, интересен и дорог. В ее жизни все разложено по полочкам: у Хильди есть ее книги, ее истории, к которым она обращается, чтобы не чувствовать себя одинокой, ее-чужие чувства, которые согревают ее и очень-очень редко вызывают у нее слезы, есть приятели на факультете, есть научная работа, есть, в конце концов, темная тайна из старых тетрадей, исписанных чужим почерком, найденных Хильди на чердаке отцовского дома. В тетради были вложены письма: одно написанное той же рукой, другое — рукой бабушки, Вивьенны, что умерла вскоре после того, как на свет появился отец. Когда-то Хильди, поддавшись внезапному приступу ужаса, сожгла те бумаги, но перед тем выучила их наизусть — она может закрыть глаза, и неровные строки, написанные двумя умирающими, возникают перед ней. Если бы Хильди еще знала, что со всем этим делать! Хотя, конечно, она лукавит: она знает, что с этим делать, и именно поэтому так стремится отстраниться от этого, убежать в другой мир.

Она видит картины из прошлого так же ясно, как если бы эти воспоминания принадлежали ей, любовно перебирает их, составляет в отдельные эпизоды, которые старается записать, пусть иногда ей не хватает слов. Кажется, человеческому языку вовсе недоступно кое-что из того, что случилось двести лет назад между молодым королем Бакардии и его вернейшим подданным и соратником: Его Величество Фердинанд VI и маркиз Джеральдин всем сердцем, всей душой любили друг друга, и Хильди знает это точно, как любую из аксиом со страниц учебника геометрии, но больше не знает, не хочет знать никто — и это понемногу приводит ее в отчаяние.

— Помилуйте, Хильдегарда, мы не в девятнадцатом веке, — говорит ей профессор кафедры наставительно и добродушно. — Да, недруги Франца пустили слухи о его связи с королем, дабы опорочить его имя, а парочка романистов позже набросала на их основе пару возвышенных историй в духе античных трагедий… но я спрошу вас — если это правда, то где источники? Где письма? Свидетельства? Хотя бы что-нибудь, что могло бы намекнуть, что это не сплетня и не шутка?

Хильди пытается не поддаваться злости. Профессор все говорит правильно, как и нужно, как ему кажется логичным — просто Хильди все знает, а он нет.

— Я найду источники, — говорит она, хмурясь, а профессор разводит руками:

— Тогда вы станете автором научного открытия, и я искренне за вас порадуюсь.

Никто бы ее не послушал. Никто не поверил бы в то, что историки, известнейшие умы могли ошибаться: Франц сделал много больше, чем пишут о нем, многие его заслуги были позже украдены и никто не удосужился восстановить истину, да и Фердинанд был вовсе не тем «железным мальчишкой», как описывают его в монографиях — ему было не занимать силы воли, но он был горяч, добр и неизменно нежен с теми, кто был ему близок. Хильди видит их обоих, ей кажется, что она может дотронуться, если протянет руку — но она одна на всем свете со своими видениями, со своей чувствительностью, унаследованной от никогда не виденной ею бабушки Вивьенны.

Франц и Фердинанд («Ферди», — жарко и протяжно звучит у Хильди в ушах) — не единственные, кого она может увидеть, если захочет. С ними она уже довольно сроднилась, а больше никого старается к себе не подпускать, но иногда к ней приходит и другой — тот, о ком она не может перестать вспоминать с тех пор, как прочла бабушкино письмо. А его Хильди видеть не хочет — пусть он смотрит на нее без толики осуждения или обвинения, но ей мучительно, до истерики стыдно перед ним, будто она сама, а вовсе не Вивьенна, стоя перед черным зеркалом с ножом в руках, навлекала на него смерть.

— Уходите, — бормочет Хильди, закрывая лицо руками, — ничего я с этим не сделаю, уходите.

Он уходит, не трогая ее, а она идет в ванную, берет с полки бритву, медленно проводит лезвием по коже на запястье: раз, еще раз, пока в раковину не сорвутся первые кровавые капли. Ничего особенного, просто что-то вроде терапии, позволяющей не потеряться между видениями и реальностью, отогнать подальше то, с чем нельзя совладать, но совсем скоро перестает помогать и бритва. Хильди не замечает, как реальность ускользает от нее окончательно. Она слишком много времени проводит с призраками, и на внешний мир времени просто не остается: чужая любовь начинает ощущаться всеобъемлюще, слишком сильно, и то же происходит с чужой болью, отчаянием, чувством потери. Для Хильди это чрезмерно много, ее сердце не может столько вместить: она хуже ест, хуже спит, плачет целыми днями, не может иногда даже встать с кровати и дойти до ванной, а о том, чтобы ездить в университет, и речи для нее не идет. То, что она так ценила, приобретает в ее глазах все большую никчемность: зачем нужны люди, которым она никогда не расскажет о самом сокровенном? работа, в которой она не сможет написать о том, что действительно важно? жизнь, которая мало-помалу перестает принадлежать ей? правда, которая ничего не решит и не поменяет, ведь в нее просто-напросто никто не поверит? будущее, которое будет только хуже, ведь оно проклято с той секунды, как Вивьенна опустила нож?

В себя Хильди приходит только в больнице. Врачи довольно вежливы с ней и даже пытаются помочь, просто по новым правилам не могут держать ее под присмотром дольше двух недель: расходы сократили, мест осталось не так много, нужно успеть принять всех, на каждого отдельного больного не хватает времени. Хильди все это понимает. Стипендиальных мест в университете тоже стало меньше, и она первая в очереди на отчисление, но ее это отчего-то совсем не тревожит — может, из-за таблеток, которых ей выписали целую гору и которые теперь предстоит принимать по часам. Получив назначения, она только кивает; ей хочется побыстрее уйти отсюда, и ее передают с рук на руки всхлипывающей, утирающей глаза матери.

— Поедем домой, Хильди? — спрашивает она. Хильди останавливается, чтобы глубоко вдохнуть воздух, не пронизанный удушливыми запахами лекарств и дезинфекторов. Вспоминает родительский дом — когда Вивьенна умерла, ее мать Аделина, забрав новорожденного внука, вернулась в Бакардию, в город, из которого когда-то уехала следом за мужем. Дом невелик, но уютен: в кухне висят кружевные занавески, на подушках — крахмальные наволочки, в какой-то из комнат обязательно спит ленивая, пушистая кошка, на крыльце стоит кресло-качалка, где проводит вечера, дымя своей трубкой, отец. Хильди вспоминает это все — и не ощущает ничего, кроме оцепенелого равнодушия.