На второй день заседаний объявили приговор: пять лет лагерей строгого режима.
И тогда Глеб сразу забыл о чужом, недобром лице Марка, о язвительной его улыбке, о странном свидетельстве, об иронии, с которой тот говорил о нервах Глеба; забыл о своём унижении, стыде, о том, как после судебного заседания увидел в вестибюле жену Марка и спросил с кривой усмешкой: «Очень я жалкий был, а?» И она коротко ответила: «Да уж…» И сразу отошла от него. Он забыл обо всём этом, и на следующий день, к вечеру, они с Ольгой поехали к ней на Ленинский проспект.
Дверь открыл их сын.
— Здравствуй, ребёнок, — сказал Глеб. «Ребёнком» он звал Витю чуть не с его младенчества и в нынешние тринадцать лет тоже. — Мамы нет?
— Нет, — сказал мальчик. На приветствие не ответил. Всегда немного лупоглазый, он глядел сейчас на Глеба ненавидящими, как тому казалось, готовыми выскочить из орбит глазами.
Глеб чувствовал, что теряется под этим взглядом — словно опять в зале суда, опять идёт к столу судьи, на виду у всех. Сказать он ничего не мог: стоял и молчал.
— Виделись с папой? — прервала молчание Ольга.
— Да, — сказал Витя.
— Как его самочувствие?
— Ничего.
Он не смотрел ни на кого из них, а так, на стенку. Пройти в комнату не пригласил.
— Когда его отправляют? — опять спросила Ольга.
— Завтра.
— Можно что-нибудь передать? Из продуктов?
— Мы уже передали.
Глеб спросил осевшим голосом:
— Для меня… мне… папа ничего не передал?
— Передал, — ответил Витя, и снова его ненавидящие глаза чуть не ударились в Глеба.
— Что?
— Что ему вас очень жаль, — отчётливо произнёс мальчик и отвернулся.
— Ладно, мы пошли, — быстро сказала Ольга. — Маме привет.
— До свиданья, — сказал Глеб.
Витя молча ждал, пока они уйдут…
Очередная газетная статья о судебном заседании появилась в среду, перед вынесением приговора, а в пятницу Глеба пригласил зайти директор школы.
— Есть небольшой разговор, Глеб Зиновьевич, — сказал он и замолчал, не глядя на него. Потом поднял голову, поглядел с любопытством и некоторым состраданием. — Что ж, прославились на всю, можно сказать, страну. В центральном органе пропечатали.
— Да, — сказал Глеб. — Это мой старый товарищ. — Он усмехнулся: — Очень, между прочим, неплохой учитель литературы… был… Я тоже, наверное, уже «был»?..
— Что же вы мне раньше не сказали? — удручённо спросил директор.
— А зачем? Что бы это изменило? Да и не хотел вас преждевременно травмировать. Может, и не упомянули бы обо мне в печати.
— Напрасно вы, — сказал директор. — К чему тут ирония? Сегодня утром меня вызывали в РОНО. Как же, говорят, у вас такое «ЧП»!.. А я ни о чём понятия не имею, ушами хлопаю… В общем, Глеб Зиновьевич, чего долго рассусоливать. Вы моё отношение к вам знаете, вина тут не моя, решено сверху… Сами понимаете…
У директора был такой вид, что Глеб пожалел его.
— Понимаю, — сказал он. — Сегодня напишу заявление об уходе.
— Конечно, мы вам дадим самую хорошую характеристику, не думайте, — сказал директор.
Подтереться мне вашей характеристикой, — подумал Глеб, но не произнёс вслух.
— Для дома, для семьи, — сказал он.
— Что?
— Ладно, Павел Валерьевич, о чём разговаривать. И так ясно… Сяду и напишу…
Глеб говорил с лёгкостью, с естественностью, которые самому нравились и удивляли, но объяснить, откуда они сейчас, он бы не мог. Ведь не стало ему сразу всё безразлично, не был он заранее готов к тому, что произошло. Наоборот, в голову не приходило, что всё повернётся именно так — после того, как увидел свою фамилию в газетном сообщении. Чёрт его знает, до чего сильно это биологическое, что ли, упование на то, что существует якобы норма плохого и хорошего и не может быть всё только плохо или ещё хуже, а должно выравниваться, в силу неведомых законов равновесия, должно становиться лучше, ползти от плохого к хорошему. Так подсказывает, вероятно, наша охранительная логика: страдание не имеет права длиться без конца, без края, есть ведь предел, границы… есть справедливость какая-то… Но, в то же время, обычная закономерность твердит нам же, что никаких пределов нет, и справедливости тоже, и изменить того, что случилось, никто уже не в силах — а значит, так тому и быть: плыви по течению, пока держишься на плаву, а нет — иди ко дну и не шебаршись…
Из школы Глеб шёл пешком, с трудом волочил ноги по скользким, плохо убранным от снега улицам. Состояние лёгкости и естественности прошло: всё вокруг представлялось странно искажённым — по цвету, форме, по звучанию, а наверное и на ощупь — сумеречный свет дня, голосА и лица, домА, автомашины… Как будто все его пять (а по нынешним временам и шесть) чувств сдвинулись, сместились…