— Не пуляй пулями, земеля. Она и на тебя отлита давно, — хладнокровно отбрехивались солдаты, не прибавляя ни в работе, ни в усердии.
Речкин, поняв что перегнул с «пулями», уже смягченным голосом попросил одного из бойцов сменить его, напомнив при этом, что он для рядовых остается командиром в любом случае. Не приняв лопаты, солдат круто выругался и сплюнул в сторону старшины:
— Помело ты подпечное, а не командир?
Речкин заоглядывался — не слышал ли кто из своих и наткнулся глазами на стоящего у терновника Донцова. Тот, переминаясь с ноги на ногу и ежась от боли, из посинелых пальцев отсасывал солоноватую сукровицу, а глазами зырился на немецкий автомат, что лежал на камне. Детина-немец, все еще потешаясь погромом крестов, должно, забыл об оружии, а может, с его стороны, это была самоуверенность покорителя: теперь уже никто не посмеет посягнуть не только на его оружие, но даже на заклепку на подметке сапога. Однако не так думал Донцов. Поначалу, правда, ему хватило бы прута из надмогильной огородки или клевца от бороны, чтобы рассчитаться с негодяем, который раздавил ему руку, не подпустил к костру, лишил побега. А тут вдруг автомат! Пять-семь шагов, и он в твоих руках… Затмил глаза Донцову этот кусок вороненого металла. Может, он и бросился бы к нему, не окликни его в тот миг Речкин.
— Донцов! Сержант! Выручай…
Этот всклик, растерявшегося человека вновь отвел от беды артиллериста. Денис не понял третьего слова и, подойдя, переспросил санинструктора:
— Что ты хотел от меня?
— Смени, брат. Мочи нет, — старшина протянул лопату, но Донцов сапогом отслонил ее от себя.
— Дай кусок бинта, — попросил он и показал руку.
— И де тебя так? — удивился Речкин и, словно обрадовавшись, что подвернулась другая работа, услужливо засуетился. Достал из сумки санпакет и принялся бинтовать руку сержанта. — Может, укольчик сделать, а? От столбняка.
— Бинтуй!.. Меня уже уколол один такой. Я его, курвача, на этом погосте на веки вечные пропишу сегодня, — сержант кивнул в сторону ближнего костра.
Речкин через руку чувствовал, как бешено колотилось сердце Донцова, и не стал переспрашивать, где получил рану. Да и не от боли, понял он, заходила ходуном грудь сержанта. Донцов, словно голодный на кусок хлеба, вперился глазами в автомат, на котором зловеще поигрывал отсвет соломенного огня. Теперь до него не больше сажени: шагни — и он твой! Донцов дернулся покалеченной рукой и кивнул на автомат.
— Не пытай судьбу! — прошептал Речкин. Отшагнул от жальника, на котором светился сизыми огнями автомат, и, распуская полоску бинта, он потянул за собой Дениса:
— Не бузи — людей погубишь. Немцы пригрозили: если хоть одного не досчитаются, еще сто расстреляют.
— Нашего брата в родных окопах не считали, а в чужом плену… Немец, небось, уж и со счета сбился, — с внутренним ожесточением сказал Донцов.
— Ну и таким путем не спастись нам…
— Все еще на Красный Крест надеешься? — подковырнул Денис.
— Не он, так товарищ Сталин вызволит и защитит…
— Наш «дорогой» и «родной» ждет, когда его народ самого спасет и защитит! — Донцов рванул из рук Речкина бинт и отпрянул прочь от него. Тот не стал перечить ему, хотя у старшины было что сказать, коль так непочтительно какой-то сержантишка думает и говорит о вожде. Речкин неожиданно пожалел, что такое произошло сегодня, в плену, а не вчера, в последних окопах…
Донцов долго искал себе пристанище, чтоб хоть мало-мальски скоротать ночь. Все кладбище довольно густо было устлано серой шинельной массой, было трудно найти место, чтобы распластаться и отдаться сну. А там, где еще можно улечься, напрямую доставали огни костров, толпилась тройка конвойных, надзирающих за работой пленных, мучился с непослушной лопатой Речкин, на могильном камне мозолил глаза автомат…
Прокравшись к терновому подросту, куда слабее всего доставал костровый свет, Донцов было торкнулся в дыру под кустами, в сырую листвяную мякоть, но там оказался другой солдат. Может, уже умерший от ран. Не выдюжил, бедолага, и одной пленной ночи. Денис хотел выволочь его, чтобы занять место, но раздумал. Маленько потеснив солдата, лег рядом. Такое — спать вповалку с умирающими — случалось уже, в окопах. А на погосте — какая разница: с кем лежишь. В любой час и сам можешь стать неживым… С этими мыслями и провалился Донцов в пропасть сна, как в глухую глинистую могилу.
Не слышал он ни стона раненых, ни ночных вскриков ночевавших не на своем месте кладбищенских птиц, ни солдатских матюгов в душу Речкина, который потел сам и понуждал потеть бойцов на поддержке костров. Караульным немцам нравилось, как русский «капрал», поднимая смену за сменой пленных, строго и чинно держал порядок — неугасимо светились охранные костры, покойно и покорно на могилках и меж ними спали солдаты, ни единой попытки побега… Где-то на половине длиннющей ночи октябрь сдался ноябрю — понесло сырым и студеным ветром. В аспидной тьме, заваливая багровые лоскуты костров на сторону и гоняя от стены к стене запахи горелых снопов, ветер хозяевал, как хотел. Словно печеным домашним хлебом забило голодный рот Донцова, и тот с оскомным клекотом в горле непрестанно глотал слюну и никак не мог насытиться.
А когда кончились снопы и хлебные запахи отнесло за кладбище, стали палить кресты, разнотравную сушь и всякий кладбищенский хлам. И тут же сник и поблек росплеск сухих огней — кресты не солома. Набрякшие земной влагой, они не давали того роскошного света и пламени, как снопы, больше чадили и воняли, казалось, чем-то церковным. Дым, прижимаемый ветром меж каменных стен, мешался с туманной моросью, тяжелел и ниспадал на могильные холмы, на шинели пленных, добирался до самых глоток солдат и душил их до закатистого кашля. Зашевелилась, зазыбилась серая масса — того и гляди она хлынет валом через стены и ворота. Поди, удержи потом этакую силищу! Не хватит ни автоматов, ни патронов…
Конвоиры, почуяв неладное, криком кричат на «рус-капрала» Речкина, а тот, ладясь под строгости немцев, тоже безокоротно орет на солдат у костров, требуя пылкого огня и света. Мотоциклисты все чаще и чаще включали фары, шарили по гребню стен пронизывающими лучами, устрашая пленников и снимая страх с себя.
Под терновник, где ночевал Донцов, дым не доставал и ему спалось, как ни в какие ночи тысячеверстного отступного пути. До переполоха, словно в безмятежных младенческих снах, его занесло было в занебесье — посмотреть, как живется на том свете. Но, не встретив ни единой души, ни единого земного предмета — там не было даже войны! — разочарованный, он падучей звездой спустился назад, в наземный мир, и, очертя голову, пустился в странствие по белу-свету. Поначалу какая-то желанная сила его привела в родной дом. Мать накормила духмяным ситником, насовала коврижных ломтей в противогазную сумку, предварительно выбросив из нее гранаты: «На кой ляд, сынок, тебе эти бонбы? В хлебушке — сила твоя…», — и выпроводила сына на задворки, в огороды, чтобы ушел, как и пришел, целехоньким. В одном недоумевал Донцов: почему это мать не пустила его в избу, а кормила в сараюшке? От каких глаз хоронила его? Не чужим же хлебом потчевала? Да и ладно бы — солдату не до комфорту, но другая мука терзала Дениса — не повидался с женой Аленой и дочками Катей и Настюшкой. Голодный, он не мог представить себе, что нельзя ему быть в тот час в горнице. Там пировала пьяная немчура. Ворвись он, безоружный, — быть беде и порухе всему дому… Нельзя, так нельзя — передали с рук на руки «желанная» сила опять «нечистой» силе, и та повела его тем же путем, отступая, проколесил Донцов со своей пушкой пол-России. За свой невеликий калибр — с донышко винной стопки — «сорокопятка» имела прозвище «Прощай, родина!». Нарекли ее таким печальным прозвищем сами солдаты. И настоящую цену этой пушке знавала лишь пехота да сам Денис со своим расчетом. Когда нету ничего, и «сорокопятка» противостояла, как могла, всем калибрам могучей Европы.
Знать, не удержала память в своих завалах, с какой оборонной черты Денис начал свое отступление, а потому и во сне ему мерещились лишь обрывки яростных боев, редких удач и сплошных поражений. Картины мирных странствий менялись одна за другой и живой мозг был не в силах эту смену видений удержать в разумном порядке. Но виделось все так же страшно, как было на самом деле…