Будто подгнившую плотину в половодье, с необычайной лихостью сорвало оборону и под Севском. Булыжным древним трактом вновь полуразбитая бригада противотанкистов отходила с боями к Орлу, откуда прямехонько, словно по школьной линейке, пролегала дорога на Москву. Командиры уже не раскрывали полевых карт — все было, как выражались артиллерийские разведчики, ясно и так — «буссольно-визуально». Однако на этот счет ни шуток, ни серьезных разговоров не заводили ни солдаты, ни начальство. На уме всех одно: уцелеть, не угодить в плен, отвоевать у немцев, хоть малую, передышку, чтобы собраться с силами и остановить продвижение противника. Житье часом, лишней минутой становилось нормой. Все — от солдат до главнокомандующего — ждали перелома войны в свою пользу, но никто не знал, когда и каким образом может наступить этот перелом.
После очередной оборонительной схватки с танками противника под Орлом от противотанковой артбригады уцелела лишь одна батарея «сорокопяток». Ею уже никто не командовал — некому. И куда бы не тыркались оставшиеся расчеты — всюду немцы или отступающая своя же пехота. Один из пехотных политруков, лейтенант Лютов Иван Васильевич (так полно он представился артиллеристам), по своей воле вызвался командовать артиллеристами. Батарейцам, хоть и вконец растерявшим силу, было не все равно, кому подчиняться, но к лейтенанту отнеслись с доверием. По какой-то дурацкой ассоциации, всматриваясь в облик Лютова, пытались непременно отыскать в нем черты «лютости», отваги, полной надежности. Все сошло ладом с первых же «смотрин». Но не обошлось без шуток — смущали очки.
— Эти «штучки», товарищ-лейтенант, вам на буссоль али на бинокль заменить придется, — пошутил заряжающий из расчета Донцова. — А то эту бронированную гаду, — солдат кивнул на подбитый в утреннем бою немецкий танк, — и проморгать можно в ваши мелкоскопы-то.
Шутки шутками, а солдату перечить начальству не полагается, и артиллеристы безоговорочно подчинились новоявленному комбату. Лейтенант Лютов, переживший накануне крах — гибель своей роты и пленение на его же глазах последних раненых бойцов теперь знал цену каждому солдату. Сославшись на какой-то «приказ сверху», скомандовал расчетам отходить на север, к городу Мценску, к берегам Зуши, не преминув при этом похвалить реку как самую красивую и к тому же — самую рыбную в центральной России после Волги, Дона и Оки, куда впадает Зуша. Но больше всего бойцов тронуло то, что эту речку лейтенант назвал тургеневской. Тут в свою бытность, век тому назад, по берегам Зуши и ее приточной речушки Снежеди, что пастушечьим кнутом извивается по Бежиному лугу, великий писатель и страстный охотник досужими днями хаживал с ружьем и собакой. И не в таком ли раздумном одиночестве сами собой рождались слова и образы его гениальной прозы и стихов!..
Лейтенант, невинно увлекшись рассказом о тургеневских местах, вдруг, неожиданно для всех, продекламировал:
Протерев очки уголком малиновой петлички и воздев их на место, политрук, несколько смущаясь, сказал:
— Вы уж, товарищи бойцы, не осудите меня за такое… до войны я любил читать Ивана Сергеевича. Вот вспомнилось и забыл, где я теперь…
Солдаты понимающе скрывали усмешки, но в душе каждого все перевернулось вверх дном. Отлетели куда-то страхи и потери от утреннего боя, от трехмесячного почти непрестанного отступления. Необычные разговоры, да и сам до наивности простой политрук, совсем не солдатской стати человек, подействовал на них с неожиданной стороны. Превеликое множество рек, речек и речушек — и тоже красивых и рыбных — оставлено за линией фронта. На какой срок отданы они — никому не дано было знать. А тут еще одна речка — какая-то Зуша. Может, ни один из батарейцев никогда бы не узнал о ней, не случись отступления через нее и не подвернись по окопной судьбе политрук Лютов. Всего-то и знаменита Зуша тем, что по ее пойменным болотцам и глухоманным низинкам бродил Тургенев и что о ней сложились какие-то красивые и русско-милые слова. А вот поди, отдай теперь немцу эту реку — рухнет и красота, и слова, а может, и сама жизнь изойдет до смертной ничтожности. Труднее всего сдавать те места, которые знаешь… И как бы успокаивая себя. Лютов в полный голос повторил:
и в политруковском духе добавил: — Товарищи артиллеристы, мы должны драться не только за нашу землю, за речку Зушу и за родную Россию, но и за эту строку, ибо в ней выражен дух красоты, а красота, по выражению другого писателя — Федора Михайловича Достоевского, спасет мир!..
Россия, Зуша, «свежи розы», словно и хлебом и молитвой запасались впрок солдаты. И они никогда бы не сдали их врагу, не будь на то рока войны.
Батарея, выполняя приказ на передислокацию, устало и неспешно отходила к Зуше. Комбат Лютов вместе с остатками уцелевших управленцев истребительного дивизиона ехал в головной машине и руководил продвижением колонны, не допуская ни лихих рывков вперед, ни отставаний. А выехав на булыжниковый тракт, что пролегал в направлении Тулы, и влившись в общий поток отступающих войск и беженцев, лейтенант остановил колонну и приказал всем, кроме раненых и больных, спешиться и идти пеши. Огневики, связисты, разведчики, боепитанцы и прочая обслуга подчинилась нехотя и не без ропота:
— Ишь, командующий выискался…
— Политрук, а без сердца…
— Муштровщики, они все без жалости…
— Вот они, колючи розы-то…
Все это солдаты бубнили сквозь зубы и кашель, изрядно сдабривая легким матерком. И только наводчик сержант Донцов, оставшись еще утром без командира орудия и замкового — их скосило пулеметом из подбитого Донцовым танка в конце боя, не мог придти в себя и на выходку комбата психанул в открытую:
— Мы, лейтенант, и на брюхе и на карачках ползаем, когда надо. А какая нужда пехом переть сейчас? Неужто креста на вас нет?… Будете политручить таким макаром, батарейцев без сил оставите… с кем воевать собираетесь?
Комбат поправил очки, тронул зачем-то пистолетную кобуру и повторил приказ:
— По колонне передать мою команду: идти пеши!
Сам зашагал рядом, с Донцовым, пройдя с десяток шагов, тихо сказал:
— Не дуй губы, сержант, не злобись… С крестом и сердцем, конечно, и на машинах ехать можно. Не велика мудрость. А вот стыд потерять — это страшнее и позорнее.
— Не срамите солдат, лейтенант. Они и так клеймены лихом и проклятьем.
— Грешно ехать, когда твои же подзащитные идут пеши. Глянь по сторонам, и ты устыдишься.
Донцов, очнувшись, и впрямь только теперь увидел вереницу несчастных. Беженцы рваной цепочкой тянулись обочь тракта, вдоль завалившейся стены некошеного хлеба, шли от закатного горизонта к восходному в поисках пристанища и спасения. Конечные хвосты вереницы, как и арьергардные подразделения отходящих частей нередко отсекались рейдами прорвавшихся танков противника, безжалостно уничтожались огнем и гусеницами. Уцелевшие двигались дальше. Старики и старухи с иконками на груди и краюшкой хлеба в котомке шли, словно к богу, творя молитвы и прося заступничества. Желторотая мелюзга, умостившись на руках и закорках матерей, тоже плыла туда же, к невидимому заступнику. Ходячая детвора, не ропща на боли сбитых ног, разъедаемых цыпками и колким дорожным камешником, жалась ближе к тракту, к войскам, шедшим на восток, в отступление. Ребята жались к солдатам, как к родным отцам, на случай защиты от вражеских самолетов, автоматного огня парашютистов, или настигающих танков и бронетранспортеров наступающих немцев. Но защита защитой, в ней нужда при опасности. А голод ребятишек толкал к солдатам ежечасно, в любую погоду, днем и ночью, в бомбежку и в затишье. Сухарик, кусок сахара, сушеная рыбина из армейского пайка — все это тоже защищало детей от довременной гибели…
До боли знакомая картина! Но в нее Донцов переставал верить, что она, эта людская трагедия, могла быть, и есть, и почему-то должна быть… И теперь, когда комбат заставил идти пеши и смотреть на все ближе, Донцов содрогнулся — все будто началось сегодня, только что, в первый раз за все месяцы обороны и отступления. Так несносно было глядеть на беженцев, еще живых, но обреченных на тяжкие муки людей.