Выбрать главу

Не оказалось возле пушки Лютова! Оглядевшись Донцов не обнаружил его ни у ближних окопов, ни у реки, не видать было и на аллеях сквера. «Ушел-таки? Трухнул политрук!.. Да так и лучше, — с неожиданным облегчением подумал сержант, — без него свободнее — не так страшно, если что…» На всякий случай наводчик спросил о нем пехотного стрелка, что мостился в ближней ячейке.

— Туда, туда пошел твой командир; — стрелок показал на мост.

Донцов, тараща глаза, стал всматриваться в серые толпы солдат, отходящих в тыл через чугунный мост, еще надеясь отыскать лейтенанта Лютова.

— Иголку в сене ищешь, сержант, — с откровенной безутешностью сказал пехотинец.

Не слушая красноармейца, Денис перевел взгляд на взрытый берег, на окопы и траншеи, на копошившихся в них солдат, и вновь обострилось осознание безнадежности и непрочности новой оборонительной линии. И лишь родная Плава, теперь уже река рубежная, внушала к себе доверие и представилась в воображении Донцова мало-мальски серьезным препятствием для врага. Может статься, все то, что есть на правом берегу, будет спасено, уцелеет, выживет. Ниже по течению, в десятке верст от Плавска, на том же берегу стоит и его изба, где живут кровные и самые дорогие для него люди, ради которых и он сам, и все другие солдаты должны оставаться на левом берегу и стоять насмерть.

Пехотинец, полагая, что сержант мается думая о своем командире, попытался утешить его:

— Ушел и ушел — чиво теперь тужить-то. Кому дорога — тому идти: вольному — воля, ходячему — путь… Лезь в окоп, браток, перекурим это дело.

Донцов не слышал и этих слов — заспешил было к своей пушке. Но тут же вдруг замер. Под гул недальной канонады, неслышно как, к линии окопов и траншей подкралась «рама». На невеликой высоте и скорости, под сизым пузом брюхатых тучек воздушный разведчик проплыл по-над обороной с наглой самоуверенностью, словно на предпарадной тренировке. Трассирующие ленты пулеметных очередей и беспорядочная трескотня винтовочных выстрелов с обоих берегов холосто гасли на подлете к вражескому самолету, не причиняя ему ни вреда, ни страху. Вся эта утешительная самооборона не только безнадежна, но почти всегда причиняла боль и вызывала досаду на собственное бессилие. Но не сама «рама» страшила окопников. Обычно после облетов ею наших позиций начинали свою изуверскую работу бомбовозы. Вот почему окопный солдат норовил из любого оружия свалить разведчика с неба, чтоб упредить налет бомбардировщиков. Насмешник Семуха, вспомнилось Донцову, «раму» прозвал «тещей»: все так и смотрит, все так и вызеривает что-то… Денис вскинул к плечу карабин и кое-как изловчившись, тоже принялся палить в «тещу». Пехотинец сдернул сержанта за полу шинели к себе в окоп и с мягкой усмешкой попрекнул:

— Да не пужай ты ее! Это ж тебе не гусь перелетный. Ежели б ты из своей пушки жахнул, может, чего и вышло б…

«Рама», пролетев по-над Плавой, скрылась невредимой за недалеким лесочком, что сине светился в полуденной стороне, где грохотали и наши и вражеские орудия. Слышались уже не только дальнебойные, но явно различались выстрелы из пушек среднего калибра. Как бывалый огневик-наводчик, Донцов понаслуху определил, что фронт приближается неудержимо быстро, и что главная его волна может в самый близкий день и час захлестнуть и сорвать оборону, как срывает нестойкие плотники и мельнички полая вода в самый натуг весны.

Улетел немецкий разведчик, смолкли пулеметы и винтовочные залпы, в окопы заступила желанная и ненавистная тишина, в душу солдат поползли мерзкие предчувствия беды и краха, после чего уже ничего не бывает… Скрытое страдание солдат невольно выливалось в легкий матерок, чем обманно утешались и те, кто стрелял в «раму», и те, кто зазевался и промешкал или пожадничал на патроны — не палил попусту. Выругался и Донцов. Он передернул в сердцах затвор карабина и вызволил из патронника стреляную гильзу. Его пули тоже не долетели до цели, а может, и не миновали ее, но железная летучая махина всем назло ушла целехонькой. Тишину вскоре разорвал новый гул самолета, теперь уже нашего «ястребка». Он появился с той же стороны, куда улетела «рама». На предельно низкой высоте, чуть не задевая каски солдат, он промчался с такой бешеной лихостью, будто за ним гнались или был смертельно раненый и с последней силой тянул на спасительный аэродром.

— Небось, оплошал! Видать, драпает, коль пузом по лопухам чешет, — сказал пехотный стрелок, провожая взглядом краснозвездного истребителя. — Да-а, поизрасходовался наш брат, солдат, и духом и силенкой… Чиво говорить и врать…

Донцов, приняв замечание об убытке духа и на свой счет, вмиг вымахнул из окопа и зашагал к своей пушке.

* * *

На самом деле комбат Лютов ушел не к мосту, а в сторону торговых рядов, туда, где гражданский люд, в основном, жители Плавска добывали «с боем» — со слезами, мольбой и руганью — хлеб, соль, крупу и даже сахар, добывали на нынешний день и впрок тоже. Бабы с сиротской малышней и сорванцы-подростки, негодные к призыву мужики и седобородые старички, покинувшие свои завалинки и запечные углы, пришибленные войной и нуждой старухи да изнуренные бесконечной отступной дорогой беженцы — все хотели есть, и все междуусобно сшиблись в очередях за куском хлеба, будто в последний предсудный день. Люди нещадно ругались друг с другом, кастрашили почем зря власть и вождей народа, кляли войну и вконец опостылевшую жизнь.

— Власть — всем наркомам всласть, а нам и пожрать нечего! — вопила горластая, похоже, подвыпившая баба. Сама она не лезла ни в какую очередь, — стояла поодаль толпы и, словно с давней человечьей тоски, отводила душу в совсем не женской брани.

— Ты, мокрая юбка, власть не смей трогать! Я за эту власть ногу в окопах революции оставил, — погрозился костылем седой полустаричок то ли в энкавэдистской, то ли в казачьей фуражке с синим замусоленным околышем.

— Нога не душа — прокостыляешь, — охально огрызнулась баба.

— Чека на вас, проклятущих, нетути, — ответно продребезжал ржавым голосочком старик, видно, задетый за какие-то струны старой, лишь ему ведомой, песенки.

— Все есть, старый пердун, — наглела баба, — и все при нас… А ты, черт колченогий, все еще свой чекой тешишься? По револьверту скулишь? Помню твои похождения. Все глоткой, все под «ура» жизню ладил. Вот и наурякал войну на нашу шею… Погоди, придут фрицы — они-то вытрясут из порток твой револьвертик-то небось, иначе запукаешь…

В подступившем гневе баба, видно, не нашлась, что говорить дальше бывшему чекисту, забуровила совсем несусветное:

— Наперед бы войны, хреновы начальнички, нас бы всех с голоду сморили заранее, как в тридцать третьем годе, а потом и войну бы затевали… Да сами, сами и в окопы, а не наших мужиков туда ссылать.

Баба взвыла в голос и тем ввергла в слезы других женщин, безнадежно толпящихся в задних рядах бесконечных очередей.

Лейтенант Лютов попытался было наладить хоть малый порядок и справедливость в очередях, но его тут же осадили трехэтажным матом, бесцеремонно оттеснили от гущи толпы, а сердобольная старушенция богомольным шепотком остерегла от бабьего зла:

— Иди, солдатик, по своему делу, иди, милай. У вас и без нас забот туча проливная. Помутился бел-свет — весь в огне и крови красной… Остепените грозу грозную — войну эту. А мы помолимся за вас. Слез и молитв на всех хватит…

Лютов не то чтобы послушался старушку, но был ошарашен той обнаженностью, с какой говорили отчаявшиеся люди. Он, как думающий человек, знал, что война ожесточает и растлевает людей, но чтобы до такой отвратной подлинности, до «сущих костей и мозгов жизни», не мог и представить себе никогда раньше. Люди, которых он только что слышал, говорили так же безбоязно, как без испуга и паники провожали, задрав головы к небу, пролетевший вражеский самолет, несший в своей утробе смерть и погибель. А все потому, рассудил Лютов, что эти люди познали предел терпения и им уже было все равно, откуда настигнет их эта смерть — с божьего неба или найдутся душегубы и на самой земле. Как солдат, Лютов знал о всяких пределах: когда кончается хлеб у солдата, и тот лишается сил; когда не остается в винтовке ни единого патрона, потерявшийся боец поднимает руки под дулом вражеского автомата; и как истекают последние капли крови из смертельных ран — все видел он… Но когда и как у людей приходит конец человеческому терпению, Лютов постиг лишь теперь, наблюдая за поведением их в очередях. Каждому нынче позарез нужен кусок хлеба, хотя завтра всему этому люду грозит иго оккупации, и каждый из них пересечет в своей судьбе черту другой, неведомой доселе эпохи, в которой будет лишен гражданского достоинства, станет рабом чужеземца, а для кровных россиян — предателем и духовным изменником. Все обернется гигантской катастрофой, из пучины которой не выплыть и не спастись ни на каком ковчеге. «Терпение — второй бог», — твердят мудрецы, но и этот «бог» тоже теперь низвергнут с Олимпа души, как некогда воинствующими безбожниками был низвергнут даже Спас. Так и думалось: жизнь — не в житье, а в догробном терпении. И громкие красивые лозунги, и тихие молитвы твердили воедине: терпи!