— Черт не заведет, а немец заведет, — не соглашался старший. — На то он и немец! Полез козел на рожон — посватался с ежом.
— Неправда! — перечил младший старшему. — Возвернется назад и наш час. Не век у нас царить немцу!.. Да, Сталин сплошал, так народ сам за свое возьмется — спасется Россия… Станцию, конешно, жалко…
Старики с неподдельной любезностью показали машины. Оба дизеля стояли в добром хозяйском опряте, будто их только вчера пустили на ход. Мальчонка лет двенадцати с паклей в руках отирался возле, оглаживая машины, будто любимых коней.
— Да, такое взрывать не резон, — пожалел дизеля комбат Лютов. — Может, их эвакуировать еще не поздно? Увезти в тыл…
— Всю Россию не увезешь, — со вздохом проворчал бородач. — Сибири не хватит, мать нашу бог любил.
Выйдя из здания, сели на лавку покурить. Митрий не унимался, не знал, каким разговором унять разболевшуюся душу.
— Третьеводни еще, прознали мужики, спецы из НКВД вздумали с колокольни «божьи» часы снимать — куранты по-научному. Их еще в том веке, когда церковь ставили, плавские купцы из Европы выписали. Кажись, у самого ерманца и купили-то — за золотце, ясно дело. Как эти часы водружали на колокольню, никто, конешно, и не помнит — давнишняя канитель. А вот как их спускать с божьей высоты будут — интерес великий. Весь, почитай, город сбегся, как в тридцатом годе, когда антихристы колокола сбрасывали. Но в колокола наша власть не трезвонила — телефоном, да радио обходилась, поразбивала их и никакой жали. А тут часы-куранты — цивильная машина-механизм. По ним народ за временем следил, по ним человек жил: просыпался, работал, спать ложился, рос и в свой час помирал. Как ни толкуй, а часы любой власти служат. Так и наши, курантские. За ними приглядывал умелец с завода Тимоха Пукальцев, знаменитый здешний бас. Он что тебе колокол — когда-то на клиросе певал. Так вот он-то и заводил часы каждую неделю, держал их в нужной работе. Да недолго после снятых колоколов куранты своими звонами честной народ тешили. Запретили ходить им! Через Тимоху, конешно. Вызывали его, куда надо, стращали, просвещали, уму-разуму наставляли, даже в кутузке по неделе держали, чтоб религию, опиум, значит, не разводил в здешней округе. Ну, без него часы с недельку помолчат-попечалуются, а выйдет Тимоха — опять время на ход пущается… Ведь наши куранты, ежели по чести ценить, под стать главным, тем, что в Белокаменной — даже четверти отбивали!.. Но, видно, не судьба им вечно звонить. В тридцать седьмом окончательно «стоп-ход» часам дали. На этом «румбе» и изошла силушка пружинная… А Тимоху, словно на войну увезли, — с концами… Царство ему небесное! — старик под бородой поскребся щепотью — перекрестился. — Мозговитая башка был. Чудо-бас-голос! И времени верный ход давал, и светлу песню спел — себе и людям…
Лютов, слушая стариков, будто забылся, где он и каким лихом его занесла сюда война.
— Так вот, мил командир, — по-свойски толкнул Митрий в плечо Лютова, словно побудил его, — побрел и я поглазеть, как будут снимать наши куранты. Подошел к колокольне — чую оторопел наш народишко: не то что слово сказать, совет какой дать «спецам» — никто не дышит. Понатянули, значит, канатов, стальных и веревочных, из слег покати и лесенок ступенчатых понагородили — все чин чином. Стали мороковать, что делать дальше. Так и эдак прицеливались «спецы», поговорили, полаялись меж собой. Взлезли на колокольню. Пооткрутили, поотворачивали крепеж всякий, чуть ли не на горбах держат махину часов — невмоготу уже. А когда вся мочь вышла, у начальства, что стояло внизу, запросили совета: што и как дальше — не выходит по задуманному-то. Начальники меж собой толковать стали. Энкавэдисты с милицией, как всегда, — тут, заставили народ попятиться, чтоб не слыхали секретного разговора. Когда стало видно, что у «спецов» ничего не выходит и сил не осталось, чтобы часы на место поставить на крепеж, один из начальников дал фуражкой отмашку: бросай, раз мочи нету. В ту секунду и грохнулись наши куранты — даже земля охнула. Вдребезги — ни вашим, ни нашим… Народу велено было расходиться. Проводив начальство, ушла и милиция. Ребятне сопатой, ясно дело, вольница вышла: тут же поотломали стрелки с часов — они по аршину длиной — повыгнули их в шашки-сабли и в «чапая» играть… Вот такая, мил командир, эвакуация вышла, мать нашу бог любил… Нет, я свои машины ни немцам, ни своим не отдам. Тут жизнь моя начиналась — тут пусть и конец ей будет…
Бородач выколотил о черный ноготь трубку и ушел к работающей машине.
— Кипятливый брательник-то ваш, — для поддержки разговора заметил Лютов.
Ухмыльнувшись, младший помотал головой:
— Всю жизнь такой! Ему все Цусима мерещится, будто он и не сходил со своей канонерки… А с машинами так и так что-то соображать придется. Одну мы вчера остановили. Вторая свою заправку дохлебывает — последнюю бочку топлива. Да и эту бы глушить надо. Но просят… Больница вот — там полевой госпиталь развернулся, день и ночь доктора воюют. Без света никак нельзя. Раненых, сказывают, боле, чем живых и побитых… Еще из типографии бабенка прибегала — тоже энергию дай, газету допечатать. Хоть и не патроны, и не сухари, а для духу и газетка нужна. Хотя бы для утехи начальства. В теперешней заварушке-то в голос не соврешь — люди осекут. А на бумаге ври-валяй, стращай да призывай… По газеткам судя, немцев-то мы мильенами кладем да изматываем, а он, знай, валом валит, не судом прет. Вот уж всем видать — на Москву навострился. Поди, останови, изверга…
Не уходи Лютов до вечера, у стариков нашлось бы еще что сказать — так много наболело на их душах и за долгую жизнь, что прожита ими, и за нынешний, еще не полный день.
так близко вдруг грянула песня, словно с неба свалилась она или снесло ее ветром с горя, на которой стоял роскошный дворец хваленой стариками княгини. Там же, рядом, высилась и разоренная, без колоколов и курантов, церковь. Приглушив разговор стариков и рабочий шум машины, песня, грозные и огневые ее слова сбили Лютова с мирных чувств и дум и снова поставила его в солдатский строй. Уже и не помнится, когда он слышал подобные песни, когда пел их сам.
— Это курсанты глотки дерут, строевой шаг отрабатывают, — пояснил машинист опешившему лейтенанту. — Во дворце-то полковая школа младших командиров располагается.
— Тут что же, артиллеристы обучаются? — со смутной радостью спросил Лютов, все еще считающий себя причастным к этому роду войск.
— Да нет, не бомбардиры они. Чистая пехтура, — принялся объяснять вновь вышедший из машинной бородач Митрий. Он вновь набил трубку, чтобы отдохнуть. — Сами-то солдатики — пластуны, а песни поют те, какие побойчее, с которыми не так страшно: про танкистов, про кавалерию и тачанку… Даже про летчиков иной раз шпарят: «Все выше и выше!», а самим не сегодня-завтра в сыры окопы идти, а не в небо лететь. Такая уж их судьбинушка. Ни они первые, ни они последние. С самой финской кампании распевают, оглашенные. Вот уж года два как, по велению наркома обороны, в княгининском дворце военшколу расквартировали. До нее там ребячий пионерклуб сорганизовался: детишки пели, плясали, музычили, картинки чирикали, рукодельничали. Отбою от них не было — потеха и только. И родителям — покой и радость. Но вверху посчитали: Красная Армия для страны важнее. Казарма — куда тебе — получилась, словно для царских юнкеров: белые колонны попереди, каменные львы у подъездов, бородатые силачи крылечные козырьки держат, фонари на лепных столбах — ну чистый Петербург, мать нашу бог любил… Да только начальству все эти барские примулы антисоветчиной показались, потому как наши красные армейцы должны нести службу в условиях пролетарской революционности. Ну и пошло-поехало: в одну неделю всех «силачей» посшибали и львам морды посворотили; мраморных ангелочков и херувимчиков всяких, что по расписным потолкам летали, и тех пожарными баграми посдергивали. А во дворе, где детишки на клумбах цветочки разводили да на лужайках в потешки играли, натрамбовали строевой плац. У задней стены чучела понаставили для штыковых упражнений — длинным коли, прикладом под скуло бей…