Лютов, не переча, взял пачки, но, отойдя с десяток шагов, вдруг опомнился: никакой его батареи, тем более, бригады давно не существует — кому теперь предписывались «Боевые памятки» Военсовета? Помнит он, что в его бытность политруком роты, различного рода политдирективы чаще всего либо запаздывали, либо оказывались до смешного далекими от истинной обстановки на фронтах и тем более на отдельных участках боевых событий. «Что-то в этих памятках теперь?» — загорелся он любопытством. Войдя в сквер, он нырнул под куст сирени. Присев на корточки, он вытянул из пачки листок-памятку. Убедившись, что он в одиночестве, стал читать. В правом углу воззвания — три слова: «Прочти, передай товарищу». Ниже следовал текст: «Товарищи бойцы и командиры! В грозный час опасности для нашего государства жизнь каждого война принадлежит Отчизне. Родина требует от каждого из нас величайшего напряжения сил, мужества, геройства и стойкости. Родина зовет нас стать нерушимой стеной и преградить путь фашистским ордам к родной Москве. Сейчас, как никогда, требуется бдительность, железная дисциплина, организованность, решительность действий, непреклонная воля к победе и готовность к самопожертвованию…»
Не дочитав до конца, — он знал какими словами венчаются подобные воззвания, — сунул листовку в полевую сумку и заторопился к пушке, к наводчику Донцову, которые вдруг представились ему иной силой, в ином значении, как всякая боевая единица оружия, как любой солдат-окопник…
Проходя мимо постамента с осиротевшими сапогами вождя, Лютов как-то иначе подумал о несоразмерности человека на пьедестале в камне, которому неведома и не страшна никакая боль, и живого человека в окопе, от которого Родина требует безоговорочного самопожертвования. Но первого под строжайшей охраной увезли в тыл, дабы не оставить его на позор и поруганье врагу и сохранить на веки вечные, второму же, что в окопе, по воле первого, суждено встретить свой грозный час здесь, на берегу невеликой русской речушки и пасть безвестным…
Донцова Лютов застал за работой. Тот, привычно орудуя штыковой лопатой, рыл возле пушки капонир. Ничего не говоря о себе и не спрашивая ни о чем наводчика, комбат оглядел все вокруг, будто не веря, что вернулся туда, куда надо. Все оставалось на прежних местах — орудие, линии траншей, неразобранный ворох «колючки», гнезда пулеметчиков и ячейки пэтээровцев — ничто никуда не сдвинулась — ни назад, ни вперед. Молчал и Донцов. Кто перед кем был виноватым — об этом каждый думал по-своему, но разговора не заводил. Не побывай в хлебной очереди и не получи матерную оплеуху от подвыпившей бабы, не повстречайся на электростанции со старыми моряками, не испытай на себе заветной мудрости святого отца Сергия, начертанной на свитке, а может, и не повидай черных от старости дубов, стоящих в дремучих думах, как знать — вернулся бы назад Лютов. Донцов тоже считал, что политрук должен был уйти за мост, а там — дальше, как выражались солдаты, в глубокий тыл, под сень Кремля. Здесь, в окопах, Лютов просто не был нужен. Его убьют — и все… А таких, как думал наводчик, убивать нельзя. Мир озверел, — и не сохрани лютовых, люди разучатся глядеть друг на друга, говорить и слушать, понимать и жалеть себе подобных. Война наиболее безжалостна к таким. И если политрук оставался еще живым — так это скорее насмешка, временная уступка войны, а не ее подарок. Нет, Донцов не тужил, если бы лейтенант покинул берег обреченных. Он даже и окоп вырыл на одного, лишь для себя.
Лютов, бросив под щиток пушки пачки листовок, присел на станину, скинул каску с головы и попросил у наводчика табаку. Тот устроился на второй станине, и они закурили. Когда малость помягчило, Лютов достал из-за борта шинели газеты и одну из них подал Донцову. Денис немало удивился, прочитав в голове страницы: «Голос колхозника».
— Это ж — наша «трепачка»!
— Что, что? — не понял Лютов.
— Так нашенские мужики свою районку прозвали… Клянут ее, что врет много и на курево жестковата, а так читают, на завалинках с ней гужуются. Как на кофейной гуще, по ней гадают: когда «жисть» похужеет. А то все: жить стало лучше, жить стало веселее… От веселости такой, говаривали мужички, уже и деваться некуда.
Лютов не слышал Донцова. Воткнувшись очками в знакомо пахнущую краской газету, он вроде бы тоже, совсем по-мужицки, искал отгадку теперешней жизни.
«О советских и германских потерях с начала войны» — глазасто чернел заголовок на первой же странице.
Лютов расстегнул шинель и подолом гимнастерки протер очки. Стал читать суть: «Германские потери на начало октября составили более трех млн. убитыми, ранеными и взятыми в плен. Уничтожено 13 тыс. орудий, 11 тыс. танков, 9 тыс. самолетов. Советские потери: 230 тыс. убитыми, 720 тыс. ранеными, 178 тыс. пропавшими без вести, 8900 орудий, 7 тыс. танков, 5316 самолетов…».
Донцов читал о том же. И, словно от чего-то нехорошего и совсем невероятного, он сокрушенно качал головой, пожимал плечами. Поначалу ни миллионы, ни тысячи сами по себе в его голове как-то не укладывались: наших все-таки меньше — и ладно. Но как и кто считал все это — вот закавыка! В какой-то приблизительности он еще мог представить себе, как в самом главном штабе в Москве, по донесениям воюющих генералов, штабники «высчитывают» на бумаге гибель армий, дивизий, даже полков. Но кто, кроме него, Донцова, мог знать, как сгорели заживо его боевые товарищи в первом танке за Днепром и во втором ушли в бронированном гробу под воду этой же реки? Как подо Мценском пали последние расчеты артбригады?… Вошли они или нет в общие потери? И каким образом?
Лютов по газетному сообщению высчитывал другое: как это каждый наш отступающий солдат мог убить, ранить и даже пленить не менее трех немцев, не считая уйму боевой техники? Зачем же тогда отступаем? И по чему немец гонит нас, а не мы его? Как так вышло что его рота пять или шесть раз пополнялась и даже заменялась полным составом из резерва, но так и начисто извелась до последнего штыка, ни шагу не шагнув вперед и не пленив ни единого солдата противника? Не найдя ответов ни в прочитанном, ни у себя в душе, Лютов в сердцах скомкал газету, забросил ее в окоп, вырытый Донцовым, и простонал, будто его смертельно ранило.
Наводчик заметил перемену в комбате сразу, как только тот возвратился. И брошенная в сердцах газета, и, похожий на тяжкий стон, вздох еще яснее обозначили эту перемену.
— Война «на бумаге» — это еще не война! — Донцов попытался сгладить впечатление от газетной цифири. — Что о ней читать, когда война сама тут, — наводчик омахнул рукой все видимое вокруг.
Лютов поддел сапогом собственную каску — та отлетела под щиток пушки. Причесался огрызком расчески, вздыбил воротник шинели к затылку и угнул к коленям голову, словно в покаянии. Донцов, глядя на покорную, изрядно поседевшую голову комбата, отчего-то вспомнил, как в последнем бою под Мценском он так же сбросил каску, дабы хоть этим убедить огневиков, что он тоже храбр, как и они, и что по праву занимает место среди них. Теперь же лейтенант Лютов загнал каску под пушку не по дурацкой храбрости. Это чутко понял Донцов. И чтобы хоть как-то вывести командира из тревожного состояния, он принялся читать газету вслух. Под заголовком «Вести из-за рубежа» бисерным шрифтом набрана колонка вестей с чужих стран мира.
«По сообщению из Китая отступающие от Чанша японские войска в результате китайских контратак потеряли 30 тыс. человек убитыми и ранеными».
Донцов прокомментировал это сообщение на свой лад:
— Вот и на другом конце света убивают… Правда, не миллионы пока, как у нас, но тоже — не водица из корытца, а кровушка людская льется. А ее только зачни пускать, а там самотеком пойдет — не остановишь…
Сержант читал дальше:
«Издаваемая немцами парижская печать сообщила, что в Париже арестовано 1200 человек «за коммунистическую пропаганду»».
— Оказывается, и французы из-за нас страдают, — выразил свою жалость Донцов к далеким единомышленникам.
«Афганское правительство с целью обеспечения нейтралитета приняло меры для высылки всех немцев и итальянцев из страны».