Выбрать главу

От нечего делать Донцов принялся дозачищать свой окоп. Время клонило к вечеру и надо было хоть как-то огородить и обустроить ночлег. Если не себе, то комбату — обязательно. Возвратившись, Лютов нашел, что этого делать не надо — окопы всегда пахнут могилой, и ночевать в могиле он не желает.

— Это божье благо у нас с тобой, сержант, еще впереди, — неуклюже пошутил комбат.

Ни слова не говоря, наводчик, захватив топор, отправился к постаменту, возле которого валялись остатки разобранных подмостьев. Денис живо смастерил из порушенных досок лежаки, а над ними соорудил шалаш. Навалил на него сиреневых веток, и жилище было готово.

— Все-то ты умеешь, сержант! — похвально оценил работу наводчика Лютов. — Будто тебя только к войне готовили…

Донцов никак не отозвался на похвалу. Сходил с котелком к речке. Вернувшись, спросил:

— Товарищ политрук, может, воды нажарить, а? Погреемся да и в ночевую.

— Так это ж совсем, как в Генеральном штабе: война с чаепитием? — пошутил лейтенант, но как бы спохватившись, совершенно серьезно поправился: — Нет, конешно, в Москве сейчас явно не до чая.

Когда взыграл кипяток в котелке, Донцов бросил в него чудом уцелевший замусоленный кусок сахара.

— Пойду-ка пошукаю какой-никакой травки для заварки. Холостой кипяток — не чай.

Донцов вознамерился было пойти к берегу, но его остановил комбат:

— Погоди, сержант. Есть и заварка! — Лютов похлопал по карману шинели, а затем и выгреб оттуда горсть набранных еще днем желудей. — На-ка, лучшей заправы не сыскать нам — с вашенских плавских дубов, — и Лютов ссыпал их в широченную ладонь наводчика.

Донцов подивился желудями и только половину бросил в кипяток:

— Завтра еще захочется… Утречком и погреемся, — остальные упрятал в карман брюк, словно чудом добытое сокровище.

Это был последний их совместный чай-ужин, последний разговор, последняя фронтовая ночь с черным потолком неба с зазубристыми звездами, которые жестяно-блескуче светились, будто шляпки вколоченных гвоздем. В треугольную прореху шалаша и Лютов, и Донцов, очевидно, одновременно, прежде чем отдаться сну, вместе, и тоже в последний раз, в юго-западном расклине неба видели знакомые отсветы гулких разрывов. То ли так уже близко полыхал фронт, то ли не по октябрьской погоде жарко садилось на ночевку солнце. Садилось оно в той германской стороне, где, может быть, совсем тихо и нет никакой войны. И что-то еще им виделось в аспидной тьме последней ночи. Но это уже осталось тайной, которую один из них унес с собой, а второй просто никому не расскажет…

Утро как утро. Как всякий конец пережитой ночи. Остался жив — и слава богу! Уцелеть — самое великое благо из всех благ солдата.

Донцов проснулся с некоторым испугом — рядом не оказалось Лютова. Сапогами вперед наводчик выполз из шалаша и поискал глазами комбата. Тот сидел на пенышке у постамента, держал на коленях топор и что-то нарезал складничком на топорище. Успокоившись, Донцов стал смотреть вдоль траншей. Солдаты с нелегкого спросонья выбирались из окопов с котелками и мелкими побежками крались к кухне, подъехавшей с утренним варевом. Солдаты густо не скучивались, сторожко пялились глазами в утреннюю пасмурь неба. Далечной стороной, с урывистым гудом, с московской стороны возвращались «юнкерсы». Шли налегке, отбомбившись. Из-за недосягаемости наши зенитки и пулеметы молчали. Донцов, видимо, заспался и не слышал, когда бомбовозы летели еще туда, на бомбежку, и с чего-то винился сам перед собой, словно он проглядел, будучи на часах…

Как и прошлым годом, Денис разжился харчами за счет пехотных стрелков. С варевом по каким-то причинам повара не спроворили, но был кипяток, заправленный брикетами фруктового чая. Досталась также банка консервов на двоих и по доброму сухарю. Донцов мог быть довольным, что теперь он досыта накормит своего командира и подкрепится сам.

— Не торопись шибко-то, бравая артиллерия, — задержал его стрелок у крайнего окопа, что располагался неподалеку от пушки.

— А в чем дело? — не без тревоги спросил Донцов.

— Чикнулся твой лейтенант! — снимая каску, ответил боец. — Вон там, за сиреневым кустом, выбрал место…

Больше нечего было сказать солдату, и он, нахлобучив каску, спустился в свой окоп. Донцов, неторопясь, подошел к шалашу, поставил на край дощатого лежака котелок с кипятком, выложил банку консервов и сухари, и только теперь его взяла оторопь — ему никак не хотелось идти за куст и видеть мертвого комбата. Донцов видел всякие смерти. И эта — не из новых. И поразить бывалого солдата она могла лишь тем, что ее не должно было быть. В такое время? В такой ситуации? И с таким человеком?… Денис не помнит из своих командиров и политработников, кто бы так, как этот очкарик Лютов, заботился о жизни солдат. Помнилось ему поведение бывшего политрука в боях. «Ничего не жалейте, ребята. Берегите одно — жизнь!» — наставительно, с приторной назойливостью твердил он даже в горячке боя. Да, жизнь ни замены, ни запаса, ни двойника не имеет. Она не боеприпасы — из резерва не подвезешь… Жизнь у солдата всегда одна! И — на тебе: так нелепо расстаться с ней, не востребовав даже самой малой цены… А может, и прав политрук? Раз — и амба! Ведь помирать каждый день — тоже не малая мука на войне.

Донцов, потоптавшись у шалаша в раздумьях, подошел к постаменту. На бетонном уступе лежал топор. Он взял его в руки и прочел вырезанные ножом на топорище слова: «Прости, Россия-мать, не устояли… Политрук Лютов. 22.10.41 г.» От сторонних глаз наводчик упрятал топор под кучу досок. Потом он пошел за сиреневый куст глянуть на комбата. Тот лежал в позе крепко уснувшего с устатку солдата. Только очки были сдвинуты на левый висок, да веки насунуты на глаза плотно и мягко, будто Лютов закрыл их сам себе. Багрово-сизая ранка, величиной с алтынную монету на правом виске, уже не кровоточила и совсем не портила спокойного лица лейтенанта. Каска, бинокль и полевая командирская сумка лежали рядом в должном опряте, ничем не выдавая предсмертную суету или страх их владельца.

— Я тут, видит бог, ничего не трогал, — виновато проговорил за плечом Донцова солдат, который сказал о смерти лейтенанта. — Я лишь глаза закрыл ему. Так полагается…

Донцов слышал и не слышал, но и не знал, что ему делать дальше.

— Ты, сержант, доложился бы его командиру-то, что повыше, а? — посоветовал стрелок.

— У него не осталось командиров, браток.

— Ну, тогда подчиненным скажи. Пусть все и знают, коль так вышло.

— Да и подчиненных у него тоже нет!

— Ах, вон даже как! — разинул рот опешивший солдат. — Ну, гляди сам… Я об том толкую, чтоб не провиноватиться тебе за него… А то ведь, это немцу — один черт, как гибнет наш брат: от его ли, али от собственной пули. У нас же иные порядки — без суда замотают, ежели придумают, что не так…

— Ты, браток, помолчи пока, — Донцов похлопал по плечу солдата, словно о чем-то условившись. — Не наше это дело с тобой.

Донцов наклонился и высвободил из еще теплой руки комбата пистолет и сунул в карман шинели.

* * *

Политрука Лютова Донцов закопал в свой окоп. Словно для того и вырыл его. Когда вспух под сапогами могильный холмик, помогавший наводчику пехотный стрелок молитвенно проговорил:

— Земля наша — пухом тебе, командир хороший! — и с невольной завистью вздохнул: — Вот всем бы так-то — на покой вечный…

Донцов понимал, что это сказано от усталости, от запредельного терпения, когда солдату и жизнь — не в жизнь, и только в смерти видится избавление от непереносимых мук. Пока возились с захоронением, Донцов и не заметил как стихла канонада. Ну, хотя бы еще один выстрел или разрыв, чтобы как-то сориентироваться в расстоянии: где могла проходить линия соприкосновения с противником?

Отослав солдата на свое место, сержант принялся рыться в командирской сумке политрука, словно желая еще раз «заглянуть в душу» этого человека и найти ответ на его поступок. Он не без стыдливости переворошил содержимое, но «ответа» не нашел. Внимание Донцова привлекло совсем не то, что могло быть «важного» в бумагах политрука Красной Армии. Насторожили обрывки фраз личного письма то ли к жене, то ли к любимой: «Дорогая Леночка, я никогда не допишу начатого письма к тебе, а ты его никогда не получишь. На это не хватит ни войны, ни жизни… Я не смею упрекать тебя ни в трусости, ни в ненависти. Но странное дело: ни наша близость, ни моя безмерная любовь не помогли мне открыть глаза на тебя и на истинность наших отношений. И только мой арест за роковую ошибку в газете, что сразу колдовски оборотило меня во «врага народа», вдруг разъединил нас, как топор палача отъединяет душу от тела… Но даже когда я был прощен и ко мне вернулось доверие людей, то и тогда гордыня помешала тебе не только прямо глянуть мне в глаза, но и возобладать над собой…»