Письмо писано не на отдельном листе, а в школьной тетрадке, и не имело ни начала, ни конца. В сумке же рядом с инструкцией о порядке составления полит-донесений Донцов обнаружил немецкую листовку с призывом к красноармейцам переходить на их сторону, то есть сдаваться в плен. Плен — это страшнее самой войны, и солдаты наслышаны о нем сполна. Не впервой и Донцов с содроганием в сердце прочел этот поклик в западню. Чуть «веселее» выглядела оборотная сторона листовки. На ней Гитлер наяривал на русском гармошке, а на рисунчатом облачке начертаны слова: «Широка страна моя родная…» Слева от него, на пороге Кремля сидел Сталин и дрынчал на балалайке с отбитым углом. Над его вздыбленным зачесом тоже витало облачко, но с иной песней: «Последний нонешний денечек…». Донцову хотелось истереть в прах эту смертельно опасную бумажку и топтать сапогами в землю, но раздумал — на полях листовки он прочел написанные химическим карандашом слова: «Собрано и уничтожено посредством сожжения 1987 экземпляров. Проведена политбеседа среди бойцов. Район Карачево. Политрук Лютов». Среди бумаг, блокнотов и немудреных туалетных причиндалов в сумке обнаружилась и небольшая, похожая на молитвенник, в потертой одежке книжица «И. С. Тургенев. Стихотворения в прозе». В нее была вложена фотокарточка Лютова. Очевидно, довоенная. В петличках — по красному кубарю. В курсантском облике виделось что-то молодецкое задорное. И только глаза за толстыми стекляшками очков выдавали внутреннюю недоверчивость и настороженность, словно у новорожденного. Но вдруг все видимое, давнишнее, вмиг смылось с карточки и явился другой лик. Глаза под синюшними веками, будто никогда и не открывались они, теперь не глядели сами, никто и не увидит их. Волосы на голове лежали прямо и послушно. Мертвый лоб политрука, походивший на скосок блеклой состарившейся луны, вызывал скорбь и тоску. По косине лица, от правого виска к левой петличке гимнастерки, пролегла слетевшая с куста сирени слюнявая паутинка минувшего бабьего лета…
Донцов повернул карточку оборотной стороной, и видение исчезло. Вместо него перед глазами тут же обозначились старательно выведенные строки: «Вспомни нашу школу! «Как хороши, как свежи были розы…»… Леночке — от Ивана Лютова». Ниже девичьей рукой, как бы наскоро, с небрежением к школьному чистописанию, словно курица прошлась по мокрому снегу, было написано: «Возвертаю назад. Я сталинская комсомолка и, обмана к себе не допущу, хоть ты и надел чужую гимнастерку с ремнями. Е.»…
Донцов сложил в сумку Лютова все его пожитки, закопал ее в изголовье могилы и сел покурить, словно после тяжкого боя.
Пополудни того скорбного для Донцова дня в Плавске начались пожары. Сначала местные партийные активисты подожгли элеватор — густо запахло печеным хлебом. Потом, чуть ли не в полнеба, взметнулось пламя над нефтебазой. Заполыхали пекарня и мельница, станционные пакгаузы и пожарная каланча в центре города. Казалось, что вот-вот люди запалят собственные жилища, свои жгли свое. Этим самосожжением верно и преданно выполнялась директива Великого Сталина, данная им в выступлении 3-го июля: «… Не оставлять врагу ни одного паровоза, ни одного вагона, не оставлять противнику ни килограмма хлеба, ни литра горючего… Все ценное имущество, в том числе цветные металлы, хлеб и горючее, которое не может быть вывезено, должно уничтожаться…». Плавчане, в одиночку и малыми толпами, с посильным скарбом покидали город в поисках хоть какого-то убежища. Так, древний русский городок, насчитывающий с десяток тысяч обитателей, некогда вынесший опричнину Грозного, не пропустивший литовцев, шедших на подмогу к Мамаю и не поддавшись деникинцам в гражданскую, теперь Плавск, как бы покорившийся загодя, готовился к встрече с надменной, сытой, каленой в различных войнах, Европой.
Донцов не заметил, когда и как с противоположного берега снялась с огневых позиций батарея мортир. У него еще теплилась надежда перебраться к артиллеристам и встать к любому орудию, заменить любого номера расчета. Однако от батареи остались на берегу чадящие костры да одинокая коняга. Видно, раненая, брошенная за ненадобностью, как лишняя обуза. Такой же «обузой» он представил и себя тоже, и всех, кто держался в окопах и траншеях, кому грозно предписано: «Ни шагу назад!»
Вскоре рухнул большой мост. Затем прогрохотали еще три могутных взрыва — и не стало остальных мостов, какие веками сводили берега и дороги древнего Плавска. Но это не помешало немцам к вечеру овладеть городом. И это была не победа, а расправа. Обескровленные вконец цепи обороняющихся — живые, мертвые и раненые — были запаханы танками в их же окопах, будто здесь никогда и ничего не было.
Поначалу Донцова удерживала от бегства его пушки — ведь оставался еще один снаряд. С бессмысленной торопливостью он выпустил его по бронетранспортеру на церковной горе, куда тот выскочил, видимо, для разведки. Скоро появились танки, по которым тут же открыли огонь бронебойщики. Но силы были неравны. Донцов только и успел снять с пушки прицел и скатить его с берега в омут реки — ни себе, так и не врагу! Прицел и бинокль он уложил в противогазную сумку — это нужно было, если останется живым, для доказательства, что он отступал не без боя. Не всем живым верили, что он живой по праву. Но тут же, разуверившись сам в вескости таких доказательств, наводчик утопил рядом с пушкой и сумку с прицелом и биноклем. А комбатовского пистолета он забоялся сам. В обойме оставался последний патрон, и, по соблазну легкого расчета с жизнью, он может сыграть роковую роль в слабую минуту его судьбы. Донцову хотелось жить! Он с отвращением бросил пистолет в воду, оставив в кармане, сам не зная зачем, последний патрон.
Теперь Донцов отступал налегке. Кроме карабина за спиной, в кармане шинели оказалась армейская баклажка да вместо посоха штыковая лопата. Чуть выше омута, куда он спустил свою пушку «Прощай, родина», он перешел в брод реку и выбрался на горбатый правый берег. Потом по-за каменной стеной завода, наводчик Донцов прокрался во двор бывшего райисполкома, где когда-то расстреляли его отца. Там он, переведя дух, закурил, как бы заряжаясь на долгую и опять неведомую дорогу. С нелегкой внутренней дрожью отметил для себя, что с того давнего девятнадцатого года, когда на этом месте чекисты расправлялись с несчастными дезертирами, кирпичевая стена конюшни так и осталась исклеванной пулями. Побыв какие-то мгновения в прошлом. Донцов картофельными огородами заводских рабочих двинулся в сторону Тулы и Москвы, туда, куда еще глядели глаза…
Греховно ли отступать в одиночку? Наверное, да. Но так отступали тысячи и тысячи. Куда лучше отходить организованно, в составах своих подразделений и «по приказу», изматывая при этом наступающие силы противника. Ну, а если уже нет ни «своих» подразделений, ни приказов командиров, ни патронов, чем «изматывать» врага, ни собственных сил держаться достойно — не сдаться в плен и не быть убитым? Что тогда? У Донцова была возможность уйти с такой войны домой, благо его родные Белыночи были уже рядом, в двух часах походного шага. Но он не посмел. Дезертирство для него было страшнее плена и смерти…
Через два-три дня отступного бродяжничества, как сотни и тысячи ему подобных, он наконец вновь обрел боевое пристанище. Донцов оказался в одной из полуразбитых рот, которой в составе 570-го отдельного саперного батальона приказано оборонять Ясную Поляну Толстого. Это было очередным спасением Донцова от бесчестия…
Глава третья
За кострами, что пылали на башенках кладбищенской стены, черной глыбой стояла ночь. Над спящим погостом дегтярно-багровым потолком качалось небо. Лохмы ватных облаков так густо сорили влагой, что невольно хотелось потянуться рукой и выжать из ночи хотя бы глоток воды. Донцов, спросонья вытянув руку из рукава шинели, с дикой ненасытностью стал хватать стылый сырой воздух. Слизывая с ладони влагу, он сгонял жажду, а вместе с ней и сновиденья, в которых в полуношные часы провоевал свою войну во второй раз. Не впервой он в солдатских обрывчатых снах странствовал по старым окопам и дорогам, бил сам и били его, как мог, вместе со своими батарейцами до конца стоял на позициях и сдавал их, когда было невмоготу удерживать. Однако в последних, только что отступивших снах, все повторилось в таких неохватных и жутких подробностях, что перемогал их теперь с неведомой доселе болью и предчувствием еще большей беды и страданий.