Мало-мальски очухавшись, первое, чему поразился Донцов, — исчезновению мертвеца, с которым спал бок о бок. Сквозь сетку терновых сучьев при всполохах ближнего костра, он вдруг увидел, что покойник сидит у его ног и чадит цигаркой. Донцов саданул сапогом в бок приведения и густо выругался. Курящий, поперхнувшись от удара, прокашлялся и, не гневаясь, сказал:
— Эко тебя заспало как, браток. Чисто ангел на печке…
По голосу Донцов узнал Назара Кондакова, бойца с погранзаставы. Выполз из-под терновника и, виноватясь, зачертыхался сам на себя.
— Кошмар! Как черти всю ночь на углях жарили — ни сбежать, ни помолиться…
— Эт не диво… Диво, когда во сне дома побываешь, на своих наглядишься… — мечтательно повздыхал Назар, давясь вонючей цигаркой.
— Где табачком-то разжился? — попытал Донцов пограничника.
— Каким таким табачком, — заоправдывался Назар, — кленовый лопушок надыбал. Свернул — и чищу глотку. Хошь, и ты покашляй, — протянул он вонючий окурок Донцову.
В Ясенках прогорланил первую побудку чудом уцелевший петух. Клонило к утру. Но в кострах еще держался насквозь пронизывающий кладбищенскую тьму огонь. Пленные, лежавшие вторым этажом над покойным миром, были сплошь заметены соломенным пеплом, словно серым апрельским снегом. Умаявшийся за ночь Речкин, приткнувшись к железу ажурного распятья над богатой могилой, убито спал, навалив на свою грудь санитарную сумку красным крестом вверх. Бинтовая повязка сползла со лба к подбородку, и во сне он жевал ее, как ребенок тряпицу с хлебной сладко-кислой начинкой…
Денис Донцов и Назар Кондаков, жалеючи поглядывая на мятежного «капрала» и на всю шинельную братию, перешептываясь, всерьез ломали голову: как это так, на огни костров за всю ночь не налетел ни один самолет? И сошлись на том, что немецкие летчики точно знали, что это «свои» костры, а наших самолетов возле самого фронта уже не было, и хватало их, видно, лишь для боевого охранения самой Москвы.
Восход, хотя и не с таким напором, как по лету или весне, но также неминуче из далечного далека накатился и на Ясенское окрестье. Рассвет молочно цедился сквозь туманные дали и топленой пленкой крыл некошеные полосы ржи и редкие копны, где она была сжата. Первосвет разбудил невыспавшихся кладбищенских птиц, ночевавших на сей раз в поле. Пролилось рассветное молоко и на погост, на мертвецки спящих солдат. Сами собой сгасли костры, и остатний дым пластался по закрайкам кладбищенской стены, путался в цепкой паутине кустов терновника, под тяжестью мокрого ветра поземисто расползался по окрестной травяной дурнине. Распарывая сонную тишину, конвойный у ворот громыхнул из винтовки в небо. Это означало: подъем!
Всполошившийся Речкин прокричал эту команду в голос и, не чая себе и другим спасения, заметался из угла в угол погоста, будя заспавшихся пленных. При этом он догадливо стращал тех, кто намеревался притвориться умершим: «мертвых» немцы будут проверять сами! Умерших от ран оказалось немало и был соблазн затаиться среди них, переждать, а потом и совершить побег. Речкин оказался правым: когда живых вывели за ворота кладбища и выстроили в колонну, готовя к маршу, двое автоматчиков «крестили» очередями тела оставшихся на кладбище пленных. Но их действительно еще ночью доконали собственные раны. Были ли среди покойников затаившиеся живые — так никто и не узнал…
Кладбищенский сторож Труфан долго слал знамения вослед уходящей колонне, крестился сам и вполголоса вымаливал милость: «Спаси и помилуй их, господи!» А когда полевой проселок увел солдат за изволок и скрыл их, старик вынес на руках Шанхая за кладбищенскую стену и закопал его. Смахнув слезу, сторож поплелся в Ясенки, чтобы позвать народ и всем миром придать земле убиенных…
Тележную ясенскую дорогу колонна прошла не спеша. Немцы особо не подгоняли, и солдаты шли спрохвала, шли как шлось. И когда выбрались на большак, движение оставалось посильным даже для изнуренных и раненых. Да и конвоирам вроде бы тоже торопиться некуда: сами целы-здоровы, и это вполне устраивало их. Колонна продвигалась на юг, в сторону Плавска. Как и вчера, встречь пленным, без малой убыли тянулись немецкие войска — подтягивались тылы и резервы пробившихся к Туле передовых частей. Вся эта силища удручающе действовала на души бойцов, и сам собой сбавлялся шаг, растягивалась колонна, обессиленные все гуще сбивались в хвост, чем немало раздражали замыкающих конвоиров. На первых километрах, однако, они относились к этому терпимо и даже заставляли здоровых помогать раненым.
Но через час ходу случилось совсем неожиданное. Чуть ли не над самой дорогой, по-над колонной пленных, на высоте, когда ясно различались и кресты и звезды, в воздушном бою схватились два истребителя: «мессершмитт» и русский «ишачок». В том «колесе», какое они крутили, гоняясь друг за другом, нельзя было понять, кто кого одолевает. Колонна остановилась. И пленные и немцы-конвоиры, поразинув рты, наблюдали за поединком. В числе тех и других находились нетерпеливые и на свой ум и глаз орали в небо, как бы поучая, что кому делать чтобы «срезать» противника. Что кричали немцы — никому не понять. Пленные же, словно позабывши, кто они и где они, трехэтажно матерясь, кричали, насколько хватало зла:
— Бей гаду!
— Заходи в хвост!
— Подсыпь свинечку в мотню ему!
— По мотору лупи, по мотор-р-у!
Куда ударил наш летчик, нельзя было понять. Только и правда — на каком-то извороте «мессершмитт» задымил и, завалясь на правое крыло, заскользил к земле. Истребитель разбился в километре от дороги, и земля простонала, словно от многотонной бомбы. Немцы, ехавшие к фронту, с запоздалой заполошностью из всех стволов открыли шквальный огонь по «ястребку». Однако, летчик, отвалив в сторону от дороги, на птичьей высоте увел машину долой с глаз, будто его и не было.
— Ну, теперь, сволочи, на нас отыграются, — проговорил Назар Кондаков, шагавший в одной тройке с Донцовым и Речкиным.
Так оно и вышло. Колонну заторопили — надо было наверстывать упущенные километры. А вскоре в хвосте раздались выстрелы. И всем было понятно, что немцы избавлялись от самых ослабевших раненых, которые не выдюжили ускоренного марша…
Под затяжелевшей шинелью все нестерпимее зудело раненое плечо у Донцова, колюче саднило под ногтями раздавленных пальцев, молотильными цепами колотила в груди и в голове кровь. Воедино все-эти незначительные боли сматывались в клубок непереносимой досады на то, что никак и ничем нельзя ответить на выстрелы конвойных или хотя бы как-то предотвратить их. Шинельные спины, что мельтешили перед глазами Донцова, нагоняли уныние и смутное предчувствие — каждый из идущих на любой версте, на каждом шагу может споткнуться и пасть от пули, посланной ему в спину.
На всем пути до Плавска, где, по догадкам, предполагалась очередная ночевка, колонну останавливали только дважды. На этих коротких привалах досуха испивались деревенские колодцы, и пленных гнали дальше — без роздыху, без куска хлеба.
На перевале дня колонна вошла в оккупированный Плавск. На окраинной слободе она непомерно растянулась, сбавился шаг, опасно поломался походный порядок. Но вины пленных в том не было. Заторы машин, бронетранспортеров, скопище немецкой пехоты, тыловой и санитарной обслуги — все как в любом прифронтовом городе. Вошедши в город, конвойные проводили колонну пленных с особым доглядом и повышенной бдительностью. И как раз в этой ситуации у Донцова вновь ожила мысль о побеге. Уж если здесь, в плавском окрестье, не помогут, как говорится, родные стены, то на дальнем пути нечего было думать об освобождении. Говорить об этом с Речкиным Донцов опасался. Назар Кондаков заколебался, стараясь остеречь сержанта от верной гибели.